<?xml version="1.0" encoding="UTF-8" ?>
<rss version="2.0" xmlns:content="http://purl.org/rss/1.0/modules/content/" xmlns:dc="http://purl.org/dc/elements/1.1/" xmlns:atom="http://www.w3.org/2005/Atom">
	<channel>
		<title>Пушкин</title>
		<link>http://pushkin.do.am/</link>
		<description></description>
		<lastBuildDate>Sat, 01 Aug 2009 12:51:00 GMT</lastBuildDate>
		<generator>uCoz Web-Service</generator>
		<atom:link href="https://pushkin.do.am/news/rss" rel="self" type="application/rss+xml" />
		
		<item>
			<title>&quot;РЕЛИГИОЗНОСТЬ ПУШКИНА&quot; С. ФРАНК</title>
			<description></description>
			<content:encoded>С. ФРАНК &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;РЕЛИГИОЗНОСТЬ ПУШКИНА &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В русской мысли и литературе господствует какое-то странное, частью пренебрежительное, частью равнодушное отношение к духовному содержанию поэзии и мысли Пушкина. На это указал уже почти 40 лет тому назад Мережковский, об этом твердил М. О. Гершензон, и это приходится повторить и теперь. Миросозерцание величайшего русского поэта и &quot;умнейшего человека России&quot; (выражение Николая I), каждая строка и каждый день жизни которого исследованы учеными пушкиноведами, остается и до сих пор почти не изученным и мало известным большинству русских людей. Не касаясь здесь этой в высшей степени важной общей темы, мы хотим остановиться на религиозном сознании Пушкина. Из всех вопросов &quot;пушкиноведения&quot; эта тема менее всего изучена; она, можно сказать, почти еще не ставилась 1. Между тем, это есть тема величайшей важности не только для почитателей Пушкина: это есть в известном смысле проблема русского национального самосознания. Ибо гений - и в первую очередь гений поэта - есть всегда самое яркое и показательное выражение народной души в ее субстанциальной первооснове. Можно прямо сказать: если бы имело основание обычное пренебрежительное и равнодушное отношение к этой теме, - в основе которого, очевидно, сознательно или бессознательно, лежит ощущение, что у Пушкина нельзя найти сколько-нибудь яркого, глубокого и своеобразного религиозного чувства и мироощущения - то было бы поставлено под серьезное сомнение само убеждение в религиозной одаренности русского народа. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В действительности, однако, это господствующее отношение, каковы бы ни были его причины, совершенно неосновательно. В безмерно богатом и глубоком содержании духовного мира Пушкина религиозное чувство и сознание играет первостепенную роль. Не пытаясь здесь исчерпать этой темы, я хотел бы схематически наметить некоторые основные мотивы, в ней содержащиеся. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Во избежание недоразумений, я с самого начала хотел бы подчеркнуть, что предлагаемый краткий очерк посвящен исследованию религиозной мысли или религиозного содержания духовной жизни и творчества Пушкина и не касается общего религиозного духа его поэзии. Это - очень существенное ограничение. Пушкин есть, конечно, прежде всего поэт, как обыкновенно говорится, &quot;чистый поэт&quot;. Но &quot;чистый поэт&quot;, вопреки обычному мнению, есть не существо, лишенное духовного содержания и чарующее нас только &quot;сладкими звуками&quot;, а дух, который свое основное жизнечувствие, свою интуитивную мудрость передает в некой особой поэтической форме. Исследование религиозного духа поэзии Пушкина во всей его глубине и в его истинном своеобразии требовало бы эстетического анализа его поэзии - анализа, который был бы &quot;формальным&quot; в том смысле, что направлялся бы на поэтическую форму, но который выходил бы далеко за пределы того, что обычно именуется &quot;формальной критикой&quot;. От этой большой и важной задачи, для осуществления которой доселе в русской критической литературе даны разве только первые наброски, мы здесь сознательно уклоняемся. В этом отношении достаточно здесь программатически наметить, что поэтический дух Пушкина всецело стоит под знаком религиозного начала преображения и притом в типично русской его форме, сочетающей религиозное просвещение с простотой, трезвостью, смиренным и любовным благоволением ко всему живому, как творению и образу Божию. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но Пушкин - не только гениальный поэт, но и великий русский мудрец; надеемся, сейчас уже не нужно специально доказывать это положение. Из писем, дневников, статей, достоверно переданных нам устных высказываний Пушкина выступает с полной отчетливостью его ум, поражавший его современников - ум проницательный, трезвый и свежий, как бы его &quot;прозаическое сознание&quot;, присущее ему наряду с сознанием &quot;поэтическим&quot; 2. Эти трезвые, прозаические мысли, этот запас &quot;ума холодных наблюдений и сердца горестных замет&quot; Пушкин вносит, как известно, и в свою поэзию, которая насыщена мыслями, вопреки его собственному утверждению, что &quot;поэзия должна быть глуповатой&quot;. Эти мысли, выраженные в прозе и в поэзии, как и непосредственные духовные интуиции, выраженные в поэзии Пушкина, образуют то, что можно назвать духовным содержанием творчества Пушкина в узком смысле слова; и в этом духовном содержании мы находим богатые данные для познания религиозности Пушкина. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;И еще одно методологическое указание. Пушкин был истинно русской &quot;широкой натурой&quot; в том смысле, что в нем уживались крайности; едва ли не до самого конца жизни он сочетал в себе буйность, разгул, неистовство с умудренностью и просветленностью. В эпоху &quot;безумных лет&quot; первой юности (1817 - 1820) мы имеем автобиографические признания в стихотворениях &quot;Деревня&quot; и &quot;Возрождение&quot;, говорящие об освобождении от &quot;суетных оков&quot;, о &quot;творческих думах&quot;, зреющих &quot;в душевной глубине&quot;, о чистых &quot;видениях&quot;, скрытых под &quot;заблуждениями измученной души&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В самую буйную эпоху жизни Пушкина в Кишиневе возникает автобиографическое послание к Чаадаеву, свидетельствующее о почти монашеской отрешенности и тихой умудренности внутренней духовной жизни. И в самые последние дни своей жизни, в состоянии бешенства и исступления от оскорбления, нанесенного его чести, Пушкин, по свидетельству Плетнева, был &quot;в каком-то высоко-религиозном настроении&quot;: он говорил о судьбах Промысла, выше всего ставил в человеке качество &quot;благоволения ко всем&quot;. Он жаждал убить своего обидчика Дантеса, ставил условием дуэли: &quot;чем кровавее, тем лучше&quot;, и на смертном одре примирился с ним; требовал от Данзаса отказа от мщения и умер в состоянии духовного просветления, потрясшего всех очевидцев. Но мало того, что в Пушкине уживались эти две крайности. В нем был, кроме того, какой-то чисто русский задор цинизма, типично русская форма целомудрия и духовной стыдливости, скрывающая чистейшие и глубочайшие переживания под маской напускного озорства. Пушкин - говорит его биограф Бартенев - не только не заботился о том, чтобы устранить противоречие между низшим и высшим началами своей души, но &quot;напротив, прикидывался буяном, развратником, каким-то яростным вольнодумцем&quot;. И Бартенев метко называет это состояние души &quot;юродством поэта&quot;. Несомненно автобиографическое значение имеет замечание Пушкина о &quot;притворной личине порочности&quot; у Байрона. Совершенно бесспорно, что именно выражением этого юродства являются многочисленные кощунства Пушкина (относящиеся, впрочем, только к эпохе примерно до 1825 г. - позднее они прекращаются) - в том числе и пресловутая &quot;Гавриилиада&quot;. Что это так, это явствует уже из того, что &quot;Гавриилиада&quot; есть кощунство не только над верованиями христианства, но и над любовью, тогда как лучший, истинный Пушкин признавался, что в течение всей своей жизни не мог &quot;на красоту взирать без умиленья&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;К этому надо еще прибавить, что в известной мере кощунства молодого Пушкина явственно были протестом правдивой, духовно трезвой души поэта против поверхностной и лицемерной моды на мистицизм высших кругов тогдашнего времени (в &quot;Послании к Горчакову&quot; 1819 г. Пушкин сатирически поминает &quot;Лаис благочестивых&quot;, &quot;святых невежд, почетных подлецов и мистику придворного кривлянья&quot;; ср. также эпиграммы на Голицына, Фотия и Стурдзу). &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Из сказанного следует, что &quot;кощунства&quot; Пушкина вообще не должны итти в счет при определении его подлинного, серьезного образа мыслей и чувств в отношении религии. С другой стороны, мы имеем все основания при уяснении религиозности Пушкина принимать в расчет, как автобиографический материал, все серьезные произведения поэзии Пушкина. Пушкин, как справедливо указал Гершензон, был существом необычайно правдивым, и в своем поэтическом творчестве он просто не мог ничего &quot;выдумать&quot;, чего он не знал по собственному духовному опыту; художественная способность &quot;перевоплощения&quot;, сочувственного изображения чужих духовных состояний основана у него именно на широте его собственного духовного опыта. Так, подражания Корану, &quot;Песне песней&quot;, отрывок &quot;Юдифь&quot;, образы средневековой западной религиозности и образы русской религиозности Пушкина представляются просто немыслимыми вне сочувственного религиозного восприятия и переживания этих тем. Спор об &quot;автобиографичности&quot; поэзии Пушкина 3 запутан и заведен в тупик поверхностным и примитивным представлением о смысле &quot;автобиографичности&quot; как у ее сторонников, так и у ее противников. Поэзия Пушкина, конечно, не есть безукоризненно точный и достаточный источник для внешней биографии поэта, которою доселе более всего интересовались пушкиноведы; в противном случае пришлось бы отрицать не более и не менее, как наличие поэтического творчества у Пушкина. Но она вместе с тем есть вполне автентичное свидетельство содержания его духовной жизни; к тому же для преобладающего большинства духовных мотивов поэзии Пушкина можно найти подтверждающие их места из автобиографических признаний и собственных (прозаических) мыслей Пушкина. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;* &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Известно, что в детстве и ранней юности Пушкин воспитался под влиянием французской литературы 18-го века и разделял его общее мировоззрение. &quot;Фернейский злой крикун&quot;, &quot;седой шалун&quot; Вольтер для него не только &quot;поэт в поэтах первый&quot;, но и &quot;единственный старик&quot;, который &quot;везде велик&quot; (Городок, 1814). Среда, в которой вращался Пушкин в то время - в лицейскую эпоху и в Петербурге до своей высылки - поскольку вообще имела &quot;мировоззрение&quot;, также была проникнута настроением просветительского эпикуреизма в духе французской литературы 18-го века. Вряд ли, однако, и в то время дух этот сколько-нибудь серьезно и глубоко определял идеи Пушкина. Ему уже тогда противоречили некоторые основные тенденции, определяющие собственный духовный склад Пушкина - доселе, кажется, недостаточно учитываемые его биографами. Мы насчитываем три такие основные тенденции: склонность к трагическому жизнеощущению, религиозное восприятие красоты и художественного творчества, и стремление к тайной, скрытой от людей духовной умудренности. Коснемся вкратце каждого из этих мотивов. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&quot;Уныньем&quot;, &quot;хандрой&quot;, &quot;безнадежностью&quot;, чувством тоски - словом, трагическим мироощущением полно большинство серьезных лирических стихотворений уже лицейской эпохи. &quot;Дышать уныньем - мой удел&quot;, &quot;моя стезя печальна и темна&quot;, &quot;вся жизнь моя - печальный мрак ненастья&quot;, &quot;душа полна невольной грустной думой&quot;, &quot;и ты со мной, о лира, приуныла, наперсница души моей больной, твоей струны печален звон глухой, и лишь тоски ты голос не забыла&quot;, &quot;мне в унылой жизни нет отрады тайных наслаждений&quot;, &quot;с минут бесчувственных рожденья до нежных юношества лет я все не знаю наслажденья, и счастья в томном сердце нет&quot; - можно было бы исписать десятки страниц подобными цитатами из лицейских стихотворений Пушкина; и было бы непростительно поверхностно видеть в них только литературный прием и отражение моды времени - хотя бы уже потому, что по существу эти настроения сопровождают всю жизнь Пушкина и выражены в самых глубоких и оригинальных уверениях его зрелой лирики (ср. хотя бы его классическую элегию 1830 г.: &quot;Безумных лет угасшее веселье&quot;). Истинно русская стихия уныния, тоски и трагизма (свою связь в этом жизнеощущении с национально-русской стихией Пушкин сам ясно сознавал: &quot;от ямщика до первого поэта, мы все поем уныло&quot; - сказал он позднее) - это необходимое преддверие к религиозному пробуждению души - была в юном Пушкине сильнее поверхностной жизнерадостности французского просветительства. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В том же направлении действовало, очевидно, в нем и первое религиозное откровение, данное ему от самого рождения: религиозное восприятие поэзии и поэтического вдохновения. Везде, где Пушкин говорит о поэзии, он употребляет религиозные термины; и было бы опять-таки непростительной поверхностностью видеть в этом лишь банальную условность терминологии, общепринятую façon de parler *1. Если в конце своей жизни, в своем поэтическом завещании (&quot;Памятник&quot;) Пушкин говорит: &quot;веленью Божию, о муза, будь послушна&quot;, если божественное призвание поэзии было всегда, так сказать, основным догматом веры Пушкина, то это настроение несомненно проникает его с ранней юности. Не только в позднейших воспоминаниях о первом пробуждении поэтического вдохновения, о том, как муза впервые стала являться ему &quot;в таинственных долинах, весной, при кликах лебединых, близь вод, сиявших в тишине&quot;, - но и в ранних юношеских стихотворениях отчетливо выражено это религиозное восприятие поэзии. В особенности ясно это высказано в двух посланиях к Жуковскому, первому и единственному его учителю в поэзии. Такие слова, как: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Могу ль забыть я час, когда перед тобой&lt;BR&gt;  Безмолвный я стоял, и молнийной струей&lt;BR&gt;  Душа к возвышенной душе твоей летела&lt;BR&gt;  И, тайно съединясь, в восторгах пламенела,&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;или слова о том, как поэт стремится &quot;к мечтательному миру&quot; &quot;возвышенной душой&quot;, &quot;и быстрый холод вдохновенья власы подъемлет на челе&quot;, и как он тогда творит &quot;для немногих&quot; &quot;священной истины друзей&quot; - не оставляют сомнения в яркости и глубине чисто религиозного восприятия красоты и поэтического творчества. Но этот духовный опыт должен был уже рано привести Пушкина к ощущению ложности &quot;просветительства&quot; и рационалистического атеизма. И если позднее, в зрелые годы, Пушкин утверждал, что &quot;ничто не могло быть противоположнее поэзии, как та философия, которой 18-й век дал свое имя&quot;, ибо &quot;она была направлена против господствующей религии, вечного источника поэзии у всех народов&quot;, если он называл Гельвеция &quot;холодным и сухим&quot;, а его метафизику &quot;пошлой и бесплодной&quot;, то в этом сказался несомненно уже опыт юных лет - опыт столкновения в его душе рационализма с религиозным переживанием поэтического вдохновения. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Наконец, столь же существенна и та глубокая, потаенная общая духовная умудренность, которая поражала Жуковского в юноше-Пушкине, и о которой он сам говорит еще в 1817 году, как об &quot;уме высоком&quot;, который &quot;можно скрыть безумной шалости под легким покрывалом&quot;. Наличие этого глубокого слоя духовной жизни особенно явствует из отношения юного Пушкина к &quot;мудрецу&quot; Чаадаеву, который &quot;во глубину души вникая строгим взором... оживлял ее советом иль укором&quot; и, по признанию самого Пушкина, в ту пору, быть может, &quot;спас&quot; его чувства. По всей вероятности, Чаадаев уже тогда влиял на Пушкина в религиозном направлении или, во всяком случае, пробудил в нем строй мыслей более глубокий, чем ходячее умонастроение французского просветительства. Не надо также забывать, что этот строй мыслей и чувств питался в Пушкине навсегда запавшими ему в душу впечатлениями первых детских лет, осененных духовной мудростью русского народа, простодушной верой Арины Родионовны. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Специально проблеме религиозной веры посвящено в ту юношескую эпоху стихотворение &quot;Безверие&quot;, написанное для выпускного лицейского экзамена (1817). Его принято считать простым стилистическим упражнением с дидактическим содержанием и потому непоказательным для духовной жизни Пушкина той эпохи. Это суждение кажется нам неосновательным в силу высказанного уже общего убеждения в правдивости поэтического творчества Пушкина: невозможно допустить, чтобы Пушкин писал по заказу на чуждую ему тему и просто лгал в поэтической форме. Стихотворение художественно, правда, относительно слабое и потому и исключенное самим Пушкиным из собрания сочинений - описывает трагическую безнадежность сердца, неспособного к религиозной вере, и призывает не укорять, а пожалеть несчастного неверующего. В этом стихотворении по крайней мере одна фраза бросает свет на духовное состояние Пушкина: &quot;ум ищет Божества, а сердце не находит&quot;. Чрезвычайно интересно, что суждение - впрочем, с существенным изменением логического ударения, - повторяется Пушкиным в 1821 г. в его кишиневском дневнике. Отмечая свое свидание с Пестелем, &quot;умным человеком во всем смысле этого слова&quot;, Пушкин записывает поразившую его и, очевидно, соответствующую его собственному настроению мысль Пестеля: mon cceur est matérialiste, mais mа raison s&apos;y refuse *2 (по другому варианту текста, эта фраза принадлежит даже самому Пушкину). &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Нам представляется очевидным парадоксальный факт: Пушкин преодолел свое безверие (которое было в эти годы скорее настроением, чем убеждением) на чисто интеллектуальном пути: он усмотрел глупость, умственную поверхностность обычного &quot;просветительного&quot; отрицания. В рукописях Пушкина 1827-1828 г. находится следующая запись: &quot;Не допускать существования Бога - значит быть еще более глупым, чем те народы, которые думают, что мир покоится на носороге&quot; 4. В одном из ранних стихотворений мысль о небытии после смерти, &quot;ничтожестве&quot;, есть для Пушкина &quot;призрак пустой, сердцу непонятный мрак&quot;, о котором говорится: &quot;ты чуждо мысли человека, тебя страшится гордый ум&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но самое интересное свидетельство отношения молодого Пушкина к безверию содержится, конечно, в известном его письме из Одессы от 1824 г. Для состояния нашего пушкиноведения характерно, что это письмо, сыгравшее, как известно, роковую роль в жизни Пушкина (он был за него исключен со службы и сослан из Одессы в Михайловское под надзор полиции), исследовано со всех сторон, за исключением одной, самой существенной: никто, кажется, не потрудился задуматься над его подлинным смыслом, как свидетельством состояния религиозной мысли Пушкина. Вот соответствующие строки его: &quot;Читаю Библию, святой Дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гете и Шекспира. Ты хочешь знать, что я делаю-пишу пестрые строфы романтической поэмы - и беру уроки чистого афеизма. Здесь англичанин, глухой философ, единственный умный афей, которого я еще встретил. Он исписал листов 1000, чтобы доказать qu&apos;il ne peut exister d&apos;être intelligent créateur et regulateur *3 - мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души. Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастью, более всего правдоподобная&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Это письмо (от которого Пушкин сам позднее отрекался, называя его &quot;глупым&quot;) обыкновенно рассматривается просто, как признание Пушкина в его атеизме. Это, конечно, справедливо (для момента написания письма), однако, все же, с очень существенными оговорками. Из самого письма следует, прежде всего, что Пушкин &quot;берет урок чистого афеизма&quot; впервые в Одессе в 1824 году - значит, что это мировоззрение серьезно заинтересовало его впервые только тогда, и что, следовательно, Пушкина до того времени никак нельзя считать убежденным атеистом. Далее: указание, что англичанин, &quot;глухой философ&quot; (Гетчинсон), кажется ему первым умным атеистом, с которым ему довелось встретиться, и который на него произвел впечатление, есть автентичное подтверждение нашего мнения о низкой интеллектуальной оценке Пушкиным обычного типа безверия. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Еще важнее, что в то самое время, как он берет уроки чистого атеизма, он читает Библию; и хотя он &quot;предпочитает Гете и Шекспира&quot;, все же, &quot;Святой Дух&quot; ему &quot;иногда по сердцу&quot;. Очевидно, что &quot;сердце&quot; Пушкина в это время двоится (как и его мысли). Несмотря на уроки атеизма, на него производит впечатление Священное Писание - по крайней мере, с его поэтической стороны (позднее он, как известно, усердно читал Библию и жития святых; его позднейший отзыв об Евангелии см. ниже). И, наконец, может быть, интереснее всего заключительные слова письма: &quot;система&quot; атеизма признается &quot;не столь утешительной, как обыкновенно думают, но, к несчастью, наиболее правдоподобной&quot;. Ясно, что отношение &quot;сердца&quot; и &quot;ума&quot; Пушкина к религиозной проблеме радикально изменилось: теперь его ум готов признать правильным аргумент &quot;афея&quot;, но сердце ощущает весь трагизм безверия - вопреки обычному для его поколения жизнепониманию, которое способно находить атеизм &quot;утешительным&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;К эпохе молодости Пушкина, т. е. к первой половине 20-х годов, относятся такие - увы, доселе недостаточно известные и оцененные - перлы религиозной поэзии, как отрывок &quot;Вечерня отошла давно&quot; (1821), стихотворение &quot;Люблю ваш сумрак неизвестный&quot; (мысль о неземном мире, &quot;где чистый пламень пожирает несовершенство бытия&quot;) (1822), отрывок &quot;На тихих берегах Москвы&quot; (1822) (религиозное описание монастыря) и &quot;Надгробная надпись кн. Голицыну&quot; (1823)- четверостишие, предваряющее основной мотив &quot;Ангела&quot; Лермонтова. Мы уже не говорим о таких общеизвестных религиозных произведениях этой же эпохи, как &quot;Подражание Корану&quot; или описание кельи Марии в &quot;Бахчисарайском фонтане&quot;. Эти религиозные мотивы - в эту эпоху все же скорее мимолетные - находят свое завершение в классических творениях религиозно-поэтического вдохновения: в образах Пимена и патриарха в &quot;Борисе Годунове&quot; - и в особенности в &quot;Пророке&quot; - бесспорно величайшем творении русской религиозной лирики, которое, по авторитетному свидетельству Мицкевича, выросло у Пушкина из основного его жизнепонимания, из веры в свое собственное религиозное призвание, как поэта. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;С конца 20-х годов до конца жизни в Пушкине непрерывно идет созревание и углубление духовной умудренности и вместе с этим процессом - нарастание глубокого религиозного сознания. Об этом одинаково свидетельствуют и поэтические его творения, и прозаические работы, и автобиографические записи; поистине, нужна исключительная слепота или тенденциозность многих современных пушкиноведов, чтобы отрицать этот совершенно бесспорный факт, к тому же засвидетельствованный едва ли не всеми современниками Пушкина. Из поэтических творений на религиозные темы достаточно здесь просто отметить такие стихи, как &quot;Ангел&quot; (&quot;В дверях эдема...&quot;) (1827), &quot;Эпитафия сыну декабриста С. Волконского&quot; (1827), &quot;Воспоминание&quot; (1828), &quot;Монастырь на Казбеке&quot; (1829), &quot;Еще одной великой важной песни&quot; (1829), &quot;Воспоминания в Царском Селе&quot; (1829), &quot;Стансы митр. Филарету&quot; (1830), &quot;Мадонна&quot; (1830), &quot;Заклинание&quot; (1830), &quot;Для берегов отчизны дальней&quot; (1830), &quot;Юдифь&quot; (1832), &quot;Напрасно я бегу к сионским высотам&quot; (1833), &quot;Странник (из Буньяна)&quot; (1834), &quot;Когда великое свершилось торжество&quot; (1836), &quot;Молитва&quot; (&quot;Отцы-пустынники&quot;) (1836). К концу жизни поэта этот процесс духовного созревания выразился в глубоком христиански-религиозном настроении поэта, о котором мы уже упоминали, и которое лучше всего жизненно засвидетельствовано потрясающим по своему величию последним просветлением на смертном одре. Так как проза Пушкина, к сожалению, и доселе мало известна широкому кругу русских читателей, приведем здесь следующие строки (из отзыва о книге Сильвио Пеллики) (1836): &quot;Есть книга, коей каждое слово истолковано, объяснено, проповедано во всех концах земли, применено ко всевозможным обстоятельствам жизни и происшествиям мира; из коей нельзя повторить ни единого выражения, которого не знали бы все наизусть, которое не было бы уже пословицей народов, она не заключает уже для нас ничего неизвестного; книга сия называется Евангелием - и такова ее вечная прелесть, что если мы, пресыщенные миром или удрученные унынием, случайно откроем ее, то уже не в силах противиться ее сладостному увлечению и погружаемся духом в ее божественное красноречие&quot;. Быть может, последняя автобиографическая запись Пушкина на листе, на котором написано стихотворение &quot;Пора, мой друг, пора...&quot;, гласит: &quot;Скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню - поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтич. - семья, любовь etc. - религия, смерть&quot; (ср. приведенное выше свидетельство Плетнева о &quot;высоко-религиозном настроении&quot; Пушкина за несколько дней до смерти). &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Как ни существенно это обращение Пушкина-человека к религиозной вере, еще важнее для уяснения его духовного облика религиозные мотивы его поэзии. Религиозность поэтического жизнеощущения, конечно, никогда не может вместиться в рамки определенного догматического содержания - в особенности же в отношении Пушкина, который всегда и во всем многосторонен. Всякая попытка приписать Пушкину-поэту однозначно определенное религиозное или философское миросозерцание заранее обречена на неудачу, будучи по существу неадекватной своему предмету. Если Константин Леонтьев не без основания упрекал Достоевского в том, что он в своей известной речи превратил &quot;чувственного, языческого, героического&quot; Пушкина в смиренного христианина, то не нужно забывать, что и обратная характеристика Леонтьева, по меньшей мере, так же одностороння (образцом невыносимой искусственности является попытка Гершензона конструировать систему религиозно-философского миросозерцания Пушкина в статье &quot;Мудрость Пушкина&quot;). Но из этого отнюдь не следует, что о религиозности поэзии Пушкина вообще нельзя сказать ничего определенного. Напротив, ее можно довольно точно зафиксировать - но не иначе, как в ряде отдельных, проницающих ее мотивов, которые в своей - несводимой к логическому единству - совокупности дают нам представление о религиозном &quot;миросозерцании&quot; Пушкина. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;О первом и основном мотиве этой религиозности поэта уже было сказано выше: это есть религиозное восприятие самой поэзии и сущности поэтического вдохновения. Нет надобности здесь снова об этом распространяться: это бросается в глаза само собой. Для Пушкина поэтическое вдохновение было, как уже указано, подлинным религиозным откровением: вдохновение определено тем, что &quot;божественный глагол&quot; касается &quot;слуха чуткого&quot; поэта. Именно поэтому &quot;служенье муз не терпит суеты: прекрасное должно быть величаво&quot;. Только из этого сознания абсолютного религиозного смысла поэзии (поэта как &quot;служителя алтаря&quot;) может быть удовлетворительно понят и объяснен общеизвестный страстный и постоянный протест Пушкина против тенденции утилитарно-морального использования поэзии. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Если поэзия сама уже есть &quot;молитва&quot; (&quot;мы рождены... для звуков сладких и молитв&quot;), то ее самодовлеющее верховное, неприкосновенное ни для каких земных нужд значение понятно само собой! Поэт, подобно пророку, знает лишь одну цель: исполнившись волей Божией, &quot;глаголом жечь сердца людей&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;С религиозным восприятием поэзии связано религиозное восприятие красоты вообще - ближайшим образом, красоты природы. Религиозно ощущается Пушкиным &quot;светил небесных дивный хор&quot; и &quot;шум морской&quot; -&quot;немолчный шепот Нереид, глубокий, вечный хор валов, хвалебный гимн отцу миров&quot;. Но и разрушительная стихия наводнения есть для него &quot;божия стихия&quot;, так же, как мистическое, &quot;неизъяснимое&quot; наслаждение -&quot;бессмертья, может быть, залог&quot; - внушает ему все страшное в природе, &quot;все, что гибелью грозит&quot; - и бездна мрачная, и разъяренный океан, и аравийский ураган, и чума. Но уже из этого ясно, что ощущение божественности природы не есть для Пушкина пантеизм. Напротив, не раз подчеркивает он, что красота природы &quot;равнодушна&quot;, &quot;бесчувственна&quot; к тоске человеческого сердца; в &quot;Медном Всаднике&quot; это равнодушие природы, которое багряницей утренней зари уже прикрывает вчерашнее зло наводнения, сознательно связывается с &quot;бесчувствием холодным&quot; человеческой толпы. Красота и величие природы есть след и выражение божественного начала, но сердце человека ею не может удовлетвориться - оно стремится к иной, высшей, более человечной красоте; и потому, хотя &quot;прекрасно море в бурной мгле и небо в блесках без лазури&quot;, но &quot;дева на скале прекрасней волн, небес и бури&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Этим уже указан второй эстетический источник религиозного жизнеощущения - эротизм, чувство божественности любви и женской красоты. И здесь надо повторить: раз навсегда надо научиться не принимать слова Пушкина за условно-банальный стиль эротической лирики, который он сам высмеивал, - а брать их всерьез; когда Пушкин говорит о Божестве и божественном, это всегда имеет у него глубокий, продуманный и прочувствованный смысл. Так надо воспринимать, напр., известное признание к Керн. Когда он воспринимает женщину как &quot;гения чистой красоты&quot;, то вместе с &quot;вдохновением, жизнью, слезами и любовью&quot; для его &quot;упоенного&quot; сердца просыпается и &quot;Божество&quot;. Очевидно, глубокий религиозный смысл содержится в гимне совершенной женской красоте: &quot;Все в ней гармония, все диво, все выше мира и страстей&quot;. Чистота этого религиозно-эстетического чувства совершенно сознательно подчеркивается поэтом: &quot;куда бы ты не поспешал, хоть на любовное свиданье..., но, встретясь с ней, смущенный, ты вдруг остановишься невольно, благоговея богомольно перед святыней красоты&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но особенно интересно, что и в области эротической эстетики Пушкин не остается замкнутым в пределах земной действительности, а, напротив, именно на этом пути, говоря словами Достоевского, &quot;соприкасается мирам иным&quot;. У него есть целый ряд стихотворений, в которых мысль о любимой женщине связывается с мыслью о загробной жизни. Таково &quot;заклинание&quot; к &quot;возлюбленной тени&quot; явиться вновь, чтобы снова выслушать признание в любви. И когда бессонной ночью воспоминание развивает перед ним свой &quot;длинный свиток&quot;, и в нем горят &quot;змеи сердечной угрызенья&quot;, две тени любимых женщин являются перед ним, как два ангела &quot;с пламенным мечом&quot;, &quot;и оба говорят мне мертвым языком о тайнах вечности и гроба&quot;. Свое завершение эта эротическая религиозность находит в известной песне о &quot;бедном рыцаре&quot;, посвятившем свое сердце пресвятой Деве - песне, как известно, вдохновлявшей Достоевского и духовно родственной основной религиозной интуиции Софии у Вл. Соловьева. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Однако, областью эротической и эстетической в широком смысле религиозности отнюдь не исчерпывается самобытная религиозная интуиция Пушкина-поэта. Наряду с ней, у Пушкина есть еще иной источник спонтанного и совершенно оригинального религиозного восприятия. Этот мотив, доселе, насколько мне известно, никем не отмеченный (как и многое другое в духовном мире Пушкина), состоит в религиозном восприятии духовной сосредоточенности и уединения; оно связано с культом &quot;домашнего очага&quot; и поэтому символизируется Пушкиным в античном понятии &quot;пенатов&quot;. Всем известно стихотворение &quot;Миг вожделенный настал&quot;, в котором поэт выражает свою &quot;непонятную грусть&quot; при окончании многолетнего труда, &quot;друга пенатов святых&quot;. Упоминание пенатов здесь не случайно: как почти всегда у Пушкина, это есть обнаружение общего мотива, проходящего через все его творчество. Впервые поминаются &quot;пенаты&quot;, как хранители &quot;сени уединения&quot;, незримые слушатели стихов поэта, в стихотворении &quot;Разлука&quot; (Кюхельбекеру, 1817); отчетливо этот мотив выражен в юношеском стихотворении &quot;Домовому&quot; (1819): &quot;Поместья мирного незримый покровитель, тебя молю, мой добрый домовой, храни селенье, лес и дикий садик мой и скромную семьи моей обитель!&quot; Он молит домового любить &quot;зеленый скат холмов&quot;, луга, &quot;прохладу лип и кленов шумный кров&quot;, мотивируя это общим указанием: &quot;они знакомы вдохновенью&quot;. В альбом Оленину он пишет: &quot;вхожу в него прямым поэтом, как в дружеский, приятный дом, почтив хозяина приветом и лар - молитвенным стихом&quot;. Этот мотив в своем глубочайшем религиозном напряжении сполна раскрывается в стихотворении: &quot;Еще одной высокой важной песни&quot;, которое сам Пушкин называет &quot;гимном пенатам&quot;, &quot;таинственным силам&quot;; в долгом изгнании, удаленный &quot;от ваших жертв и тихих возлияний&quot;, поэт не переставал любить пенатов. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Так, я любил вас долго! Вас зову&lt;BR&gt;  В свидетели, с каким святым волненьем&lt;BR&gt;  Оставил я ... людское племя,&lt;BR&gt;  Дабы стеречь ваш огнь уединенный,&lt;BR&gt;  Беседуя с самим собою. Да,&lt;BR&gt;  Часы неизъяснимых наслаждений!&lt;BR&gt;  Они дают нам знать сердечну глубь,&lt;BR&gt;  Они меня любить, лелеять учат&lt;BR&gt;  Несмертные, таинственные чувства.&lt;BR&gt;  И нас они науке первой учат&lt;BR&gt;  Чтить самого себя. О нет, вовек&lt;BR&gt;  Не преставал молить благоговейно&lt;BR&gt;  Вас, божества домашние...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Лелеяние &quot;несмертных, таинственных чувств&quot; связано у поэта, таким образом, с внутренней сосредоточенностью, с самоуважением; оно требует отрешенности от &quot;людского племени&quot;, возможной лишь в мирном уединении домашнего очага. Весь этот духовный комплекс сливается в культ символических &quot;домашних божеств&quot;. В личной жизни Пушкина воплощением &quot;алтаря пенатов&quot; были два места - Михайловское и Царское Село. (Ср. &quot;Вновь я посетил...&quot; и &quot;Воспоминания в Царском Селе&quot;). В последнем стихотворении античный мотив пенатов обогащается евангельским мотивом &quot;блудного сына&quot;: поэт, возвратившись после скитаний - внешних и внутренних - к родному месту, в котором впервые зародилась его духовная жизнь, ощущает себя блудным сыном, возвращающимся в отчий дом: &quot;Так отрок Библии, безумный расточитель, до капли истощив раскаянья фиал, увидев, наконец, родимую обитель, главой поник и зарыдал&quot;. &quot;Родная обитель&quot; иногда воспринимается прямо, как &quot;родина&quot;, &quot;отечество&quot;: &quot;нам целый мир - пустыня, отечество нам - Царское Село&quot;. Эта внутренняя связь между &quot;родной обителью&quot; и &quot;родиной&quot; - основанная на едином чувстве укорененности личной духовной жизни в почве, из которой она произросла, ее связь с ближайшей родственной средой, которой она питается, - выражена у Пушкина в отрывке &quot;Два чувства&quot; в целой религиозной философии: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Два чувства дивно близки нам -&lt;BR&gt;  В них обретает сердце пищу:&lt;BR&gt;  Любовь к родному пепелищу,&lt;BR&gt;  Любовь к отеческим гробам.&lt;BR&gt;  На них основано от века&lt;BR&gt;  По воле Бога самого&lt;BR&gt;  Самостоянье человека,&lt;BR&gt;  Залог величия его...&lt;BR&gt;  Животворящая святыня!&lt;BR&gt;  Земля была без них мертва,&lt;BR&gt;  Без них наш тесный мир - пустыня,&lt;BR&gt;  Душа - алтарь без божества.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Замечательна та философская точность и строгость, с которой здесь изображена связь духовного индивидуализма с духовной соборностью: &quot;любовь к родному пепелищу&quot; органически связана с любовью к родному прошлому, к &quot;отеческим гробам&quot;, и их единство есть фундамент и живой источник питания для личной независимости человека, для его &quot;самостояния&quot;, как единственного &quot;залога его величия&quot; (здесь предвосхищен мотив Н. Федорова!). Единство этого индивидуально-соборного существа духовной жизни пронизано религиозным началом: связь соборного начала с индивидуальной, личной духовной жизнью основана &quot;по воле Бога самого&quot; и есть для души &quot;животворящая святыня&quot;. Само постижение и восприятие этой связи определено религиозным сознанием, тем, что Достоевский называл &quot;касанием мирам иным&quot;, и что сам Пушкин обозначает (ср. предыдущее стихотворение), как &quot;несмертные, таинственные чувства&quot; - чувством, что наша душа должна быть &quot;алтарем божества&quot;. В этом многогранном и все же цельном религиозном сознании выражается своеобразный религиозный гуманизм Пушкина. И не случайно одна из последних личных мыслей Пушкина была мысль о перенесении &quot;пенатов&quot; в деревню, в связи с мечтой о последнем уединении, религии и смерти (ср. приведенную выше запись). &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Размеры статьи не позволяют нам подробнее проследить еще один мотив самобытной религиозности Пушкина - именно связь нравственного сознания и нравственного очищения души (чрезвычайно богатой темы пушкинского творчества) с сознанием религиозным. Это есть мотив, связанный с одним из центральных мотивов духовной жизни Пушкина вообще - с мотивом духовного преображения личности. Укажем лишь, что Пушкин на основании внутреннего опыта приходит прежде всего к своеобразному аскетизму: он хочет &quot;жить, чтоб мыслить и страдать&quot;, он требует от себя, чтобы его душа была &quot;чиста, печальна и покойна&quot;. Но этот аскетизм, по крайней мере на высшей своей ступени (у Пушкина можно проследить целый ряд его ступеней и форм), не содержит в себе ничего мрачного и ожесточенного: он означает, напротив, просветление души, победу над мятежными страстями высших духовных сил благоговения, любви и благоговения к людям и миру. Таково, напр., описанное в ряде стихотворений просветление и умиротворение эротической любви, ее преображение в чистое умиление и бескорыстную любовь. Таково развитие нравственного сознания в узком смысле слова от тяжких, как бы безысходных угрызений совести к тихой сокрушенности и светлой печали (ср. напр., &quot;тяжкие думы&quot;, &quot;в уме, подавленном тоской&quot; со &quot;сладкой тоской&quot; тихого покаяния в &quot;Воспоминаниях в Царском Селе&quot;). Религиозный характер этого мотива духовной жизни очевиден и там, где он не выражен отчетливо словами. Прослеживая точнее этот духовный путь поэта, можно было бы усмотреть, как Пушкин, исходя из изложенных отправных пунктов своей самобытной религиозности, достигает основных мотивов христианской веры - смирения и любви. Языческий, мятежный, чувственный и героический Пушкин (как его определяет К. Леонтьев) вместе с тем обнаруживается нам как один из глубочайших гениев русского христианского духа. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;ПРИМЕЧАНИЯ С. ФРАНКА &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;(1) В огромной литературе &quot;пушкиноведения&quot; сколько-нибудь серьезных специальных произведений по этому вопросу, насколько мне известно, не существует. В &quot;Пушкинском сборнике памяти Венгерова&quot; (М., 1922) есть статья Е. Кислицыной: &quot;К вопросу об отношении Пушкина к религии&quot; - ученическая, добросовестная, но весьма поверхностная работа. Автор приходит к выводу об отсутствии у Пушкина серьезных религиозных убеждений. К тому же выводу, на основании очень спорных соображений, склоняется В. Вересаев в статье &quot;Автобио</content:encoded>
			<link>https://pushkin.do.am/news/2009-08-01-94</link>
			<category>Статьи о Пушкине</category>
			<dc:creator>Silence</dc:creator>
			<guid>https://pushkin.do.am/news/2009-08-01-94</guid>
			<pubDate>Sat, 01 Aug 2009 12:51:00 GMT</pubDate>
		</item>
		<item>
			<title>&quot;О ГУМАНИЗМЕ ПУШКИНА &quot; Г. ФЕДОТОВ</title>
			<description></description>
			<content:encoded>Г. ФЕДОТОВ &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;О ГУМАНИЗМЕ ПУШКИНА &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Пушкин! Тайную свободу&lt;BR&gt;  Пели мы во след тебе.&lt;BR&gt;  Дай нам руку в непогоду,&lt;BR&gt;  Помоги в немой борьбе!&lt;BR&gt; &lt;BR&gt;  А. Блок (1921)&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Не всем и не во всем может помочь Пушкин. Блоку, пожалуй, он уже не мог помочь, как и большинству модернистов нашего фашистского и предфашистского времени. Им нужны иные, более могущественные средства, чтобы спасти их от разложения. Но я принадлежу к тому поколению, или душевной формации, для которых Пушкин еще не утратил своей целительной и возрождающей силы. В часы тоски и отчаяния, сомнений в человеке и человечестве мы раскрываем Пушкина, все равно на какой странице, и медленно пьем - как назвать этот напиток? - не воду, конечно, но и не вино, - а какой-то божественный нектар, который вливает успокоение, надежду и любовь к человеку. Словом, Пушкин для нас это то, чем был для Тургенева русский язык, уже не целительный для нас с тех пор, как мы узнали всю ту меру или безмерность лжи, какую он способен нести в мир. Но Пушкин жив, и пока он жив, еще не умер гуманизм, ибо Пушкин и есть наш великий гуманист, в каком-то смысле, может быть, даже единственный. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В последнее время - вероятно, с легкой руки Горького, а может быть, и под влиянием русского народничества - слово гуманизм у нас утратило свой настоящий смысл и стало употребляться как синоним гуманности. В этом понимании гуманистами оказываются и Некрасов и Глеб Успенский, т. е. люди, гуманизму совершенно чуждые и даже враждебные. Слово гуманизм родилось в Италии в 15 столетии и всегда употреблялось для обозначения культуры Ренессанса, или всей, или одного из ее аспектов, преимущественно литературного. Но что может быть более чуждого гуманности, чем великолепный и жестокий век Леонардо да Винчи или Борджиа? Без всяких объяснений и доказательств, предлагаем такое краткое определение: гуманизм есть культура человека, как творческой личности. Это покроет все - от Петрарки до Бердяева. Не человек, как страдающее существо, нуждающееся в спасении, каким он дан в христианстве и в старом социализме, не человек, &quot;преследующий свое счастье&quot;, каким его видит буржуа, а человек, создающий ценности - вот человек гуманизма. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В России струя гуманизма всегда была чрезвычайно слабой. Рядом с Пушкиным, но, конечно, на большой дистанции, можно назвать разве одно большое имя, Вячеслава Иванова. Не случайна и связь обоих с классической древностью; едва ли возможен гуманизм вне предания Греции. Но если бы даже мы имели одного Пушкина, мы не смеем роптать: живет же англосаксонский мир с одним Шекспиром! &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Приглядимся пристальнее к гуманизму Пушкина: из каких элементов составлен его драгоценный сплав? &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Несколько лет тому назад, когда мне пришлось писать о Пушкине, я напал на одно стихотворение, где поэт сам дает совершенно точное определение своего миросозерцания. Это всем известный Демон (&quot;В те дни, когда мне были новы...&quot;). &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Когда возвышенные чувства,&lt;BR&gt;  Свобода, слава и любовь&lt;BR&gt;  И вдохновенные искусства&lt;BR&gt;  Так сильно волновали кровь...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Демон (Раевский?), который искушал его тогда, отрицательно утверждал ту же систему ценностей. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Он звал прекрасное мечтою;&lt;BR&gt;  Он вдохновенье презирал;&lt;BR&gt;  Не верил он любви, свободе...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Формула Пушкина четырехчленна: слава, свобода, искусство и любовь. Демон отрицает три из них. Понятно, что он не отказывается от славы. Гордость и похоть власти составляют самую основу демонизма. Слава это единственное, что и фашизм оставляет от ценностей гуманизма, и что дало Муссолини ложную претензию считать себя преемником Ренессанса. Для Пушкина характерно то, что он, в своей ясной цельности, не желает ничего уступить демону. Отрицать гуманизм для него значит &quot;искушать Провидение&quot;. Иначе Лермонтов. Его демон говорит о себе, вслед за Байроном: &quot;Я дух познанья и свободы&quot; - и этим начинает роковой раскол в мире ценностей, взорвавший русскую культуру. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Четырехчленная формула пушкинского гуманизма может показаться искусственной. Я предлагаю читателям проверить ее на любом из созданий Пушкина, - предварительно дочитав до конца эту статью. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Какое место занимал Пушкин в истории гуманизма вообще? Итальянский Ренессанс выше всего поставил славу и творчество. Любовь досталась ему по наследству от средневековья: Петрарка связан крепко с Данте и трубадурами Прованса, которые изобрели любовь. О свободе мало помышляли гуманисты, скитавшиеся по дворам тиранов. Свобода, столь обаятельная для Пушкина и его современников, есть дитя XVIII века, как французской революционной, так и германской, гуманистической его традиции. В послепушкинской России Лермонтов и Гоголь отказались от славы и этим нанесли Империи первую смертельную рану. Радикализм 60-х годов пытался убить всех четырех пушкинских богинь, как и самого Пушкина. Не без труда они воскресали одна за другой, в борьбе и примирении с ценностями других, негуманистических порядков, пока, наконец, большевизм не покончил со всеми... кроме славы. Верный своей фашистской природе, он возродил лишь культ империи и войны (Суворов, Кутузов и проч.). Но вернемся к Пушкину. Действительно ли служением четырем богиням - Славе, Свободе, Музе и Любви - исчерпывается его отношение к миру и жизни? Конечно, нет. Ведь их мы находим и на Западе, во французском романтизме, напр., но в совершенно иной тональности. Сами по себе, они совместимы с горделивой отъединенностью творческой личности (Байрон), с олимпийским презрением к жизни простых людей (Гете), даже с острой ненавистью к их быту и судьбе (Ницше, Блок). У Пушкина мы дышим особенным, ему свойственным, воздухом великодушной человечности, которая близка уже к гуманности XIX века, хотя и не совпадает с ней. Ведь написал же Пушкин о своем &quot;Памятнике&quot;, т. е. на своем памятнике: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Что чувства добрые я лирой пробуждал...&lt;BR&gt;  И милость к падшим призывал.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Добрые чувства (т. е. этика человечности) и милость к падшим не были главным для поэта. Почти никогда они не были и темой или содержанием его поэзии. Упоминает он о них в &quot;Памятнике&quot;, только становясь на точку зрения &quot;народа&quot;, который будет его читать. Но они были тем незримым этическим фоном (а у всякого искусства есть свой этический фон), на котором легко и непринужденно возникали создания его музы. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Милость к падшим, т. е. сострадание, у Пушкина всегда соединялась с сорадованием, как соединялись они еще у апостола Павла, но очень часто разлучались в поздней христианской традиции. Сорадование, пожалуй, было ближе сердцу Пушкина, чем его печальная сестра - темы пиров, дружбы, лицейских годовщин. Но в &quot;Повестях Белкина&quot;, в &quot;Капитанской дочке&quot; находим то внимание, то участие к судьбе маленького или оскорбленного человека, которым будет потом жить чуть не вся русская литература XIX века. Пушкин не проливает слез, не пронзается до глубины зрелищем человеческих страданий, как Достоевский или Некрасов. Страдания не омрачают для него основной благости и красоты мира, но он не закрывает на них глаз и подходит к ним со вздохом дружеского участия. Невозможно представить себе лицо Пушкина искаженным презрением и ненавистью к человеческому роду, каким больны почти все писатели нашего времени. Читая их, слишком часто чувствуешь, что автор хочет плюнуть вам в лицо. Пушкин, если и ненавидел, то одних подлецов. И сама ненависть его легка; он не мечтает об убийстве, с него достаточно и эпиграммы. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;От острой, жгучей ненависти своих западных современников (якобинцев, Байрона) Пушкин рано вернулся к тому своему, у нас неповторенному гуманизму, который позволительно назвать христианским. В этом и заключается в сущности простая разгадка его тайны. В последние десятилетия у нас грешили против Пушкина, пытаясь объяснить его &quot;тайну&quot;. Многие авторы хотели сделать из него глубокого христианина, иные - даже мистика. Пушкин, как поэт-эхо, откликался на все; не мог пройти равнодушно и мимо образа Мадонны или даже литургической поэзии Церкви. Но, увлекаясь его немногочисленными библейскими поэмами, не забудем, что он перелагал и Коран. Читая его &quot;Монастырь на Казбеке&quot;, не будем думать, что вчерашний вольтерьянец серьезно собирался окончить свою жизнь в монастыре. Но, что он глубже, чем Гете или даже Шекспир, способен был чувствовать раскаяние, это бесспорно (&quot;Когда для смертного...&quot;). Что он дышал более чистым и крепким христианским воздухом, чем его западные собратья, не пережившие &quot;обращения&quot;, это тоже не подлежит сомнению. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Эти христианские влияния, умеряющие его гуманизм, Пушкин почерпнул не из опустошенного родительского дома, не из окружающей его вольтерьянской среды, но из глубины того русского народа (начиная с няни), общения с которым он жаждал, и путь к которому сумел проложить еще в Михайловском. Невзирая на холод целого века Просвещения, подпочва русской жизни была и долго еще оставалась религиозно-горячей, и этого подземного тепла было достаточно, чтобы преобразить гуманизм Пушкина. В своем сознательном мире Пушкин всегда был западником, или, по Достоевскому, всечеловеком. В подсознании он воспринял от своего народа больше, чем кто-либо из его современников. Только это и позволило ему стать великим национальным поэтом не Московии, не Руси, но России.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;</content:encoded>
			<link>https://pushkin.do.am/news/2009-08-01-93</link>
			<category>Статьи о Пушкине</category>
			<dc:creator>Silence</dc:creator>
			<guid>https://pushkin.do.am/news/2009-08-01-93</guid>
			<pubDate>Sat, 01 Aug 2009 12:50:17 GMT</pubDate>
		</item>
		<item>
			<title>&quot;ПЕВЕЦ ИМПЕРИИ И СВОБОДЫ&quot; Г. ФЕДОТОВ</title>
			<description></description>
			<content:encoded>Г. ФЕДОТОВ &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;ПЕВЕЦ ИМПЕРИИ И СВОБОДЫ &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Как не выкинешь слова из песни, так не выкинешь политики из жизни и песен Пушкина. Хотим мы этого или не хотим, но имя Пушкина остается связанным с историей русского политического сознания. В 20-е годы вся либеральная Россия декламировала его революционные стихи. До самой смерти поэт несет последствия юношеских увлечений. Дважды изгнанник, вечный поднадзорный, он оставался, в глазах правительства, всегда опасным, всегда духовно связанным с ненавистным декабризмом. И, как бы ни изменились его взгляды в 30-е годы, на предсмертном своем памятнике он все же высек слова о свободе, им восславленной. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Пушкин-консерватор не менее Пушкина-революционера живет в кругу политических интересов. Его письма, его заметки, исторические темы его произведений об этом свидетельствуют. Конечно, поэт никогда не был политиком (как не был ученым-историком). Но у него был орган политического восприятия, в благороднейшем смысле слова (как и восприятия исторического). Утверждая идеал жреческого, аполитического служения поэта, он наполовину обманывал себя. Он никогда не был тем отрешенным жрецом красоты, каким порой хотел казаться. Он с удовольствием брался за метлу и политической эпиграммы и журнальной критики. А главное, в нем всегда были живы нравственные основы, из которых вырастают политическая совесть и политическое волнение. Во всяком случае, в его храме Аполлона было два алтаря: России и свободы. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Могло ли быть иначе при его цельности, при его укорененности во всеединстве, выражаясь языком ненавистной ему философии? Пушкин никогда не отъединял своей личности от мира, от России, от народа и государства русского. В то же время его живое нравственное сознание, хотя и подчиненное эстетическому, не позволяло принять все действительное как разумное. Отсюда революционность его юных лет и умеренная оппозиция режиму Николая I. Но главное, поэт не мог никогда и ни при каких обстоятельствах отречься от того, что составляло основу его духа, от свободы. Свобода и Россия - это два метафизических корня, из которых вырастает его личность. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но Россия была дана Пушкину не только в аспекте женственном - природы, народности, как для Некрасова или Блока, но и в мужеском - государства, Империи. С другой стороны, свобода, личная, творческая, стремилась к своему политическому выражению. Так само собой дается одно из главных силовых напряжений пушкинского творчества: Империя и Свобода. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Замечательно: как только Пушкин закрыл глаза, разрыв империи и свободы в русском сознании совершился бесповоротно. В течение целого столетия люди, которые строили или поддерживали империю, гнали свободу, а люди, боровшиеся за свободу, разрушали империю. Этого самоубийственного разлада - духа и силы - не могла выдержать монархическая государственность. Тяжкий обвал императорской России есть прежде всего следствие этого внутреннего рака, ее разъедавшего. Консервативная, свободоненавистническая Россия окружала Пушкина в его последние годы; она создавала тот политический воздух, которым он дышал, в котором он порой задыхался. Свободолюбивая, но безгосударственная Россия рождается в те же тридцатые годы с кружком Герцена, с письмами Чаадаева. С весьма малой погрешностью можно утверждать: русская интеллигенция рождается в год смерти Пушкина. Вольнодумец, бунтарь, декабрист, - Пушкин ни в одно мгновение своей жизни не может быть поставлен в связь с этой замечательной исторической формацией - русской интеллигенцией. Всеми своими корнями он уходит в XVIII век, который им заканчивается. К нему самому можно приложить его любимое имя: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Сей остальной из стаи славных&lt;BR&gt;  Екатерининских орлов.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Изучая движение обеих политических тем Пушкина, - мы видим, что одна из них не перестает изменяться, постоянно сдвигает свои грани, и в общем указывает на определенную эволюцию. Выражаясь очень грубо, Пушкин из революционера становится консерватором. 14 декабря 1825 года, столь же грубо, можно считать главной политической вехой на его пути. Мы постараемся лишь показать, что, как в декабрьские свои годы, Пушкин не походил на классического революционного героя, так и в николаевское время, отрекшись от революции, он не отрекался от свободы. Сама свобода лишь менялась в своем содержании. Зато другая тема, тема империи, остается неизменной. Это константа его творчества. Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить два &quot;Воспоминания в Царском селе&quot;. Одно лицейское 1814 года, то самое, которое он читал на экзамене перед Державиным, другое 1829 года, по возвращении, после долгих лет изгнания, в священные сердцу места. При всем огромном различии художественной формы тема не изменилась; остались те же сочетания образов: &quot;великая жена&quot;, Кагульский памятник, столь дорогой ему по воспоминаниям отроческой любви. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Увы, промчалися те времена златые,&lt;BR&gt;  Когда под скипетром великия жены&lt;BR&gt;  Венчалась славою счастливая Россия, -&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;вздыхает отрок. И зрелый Пушкин отвечает: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Еще исполнены великою Женою&lt;BR&gt;  Ее любимые сады.&lt;BR&gt;  Стоят населены чертогами, столпами,&lt;BR&gt;  Гробницами друзей, кумирами богов,&lt;BR&gt;  И славой мраморной и медными хвалами&lt;BR&gt;  Екатерининских орлов.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Героические воспоминания минувшего века окружают детство Пушкина. Летопись побед России воплощается в незабываемых памятниках, рассеянных в чудесных садах Екатерины. Личная биография поэта на заре его жизни сливается с историей России: ее не вырвать из сердца, как первую любовь. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Гроза 12 года глубоко взволновала царскосельский лицей. Для Пушкина она навсегда осталась источником вдохновения. Но замечательно, что за ней он прозревал век еще более могучий, которого последними отпрысками были герои 12 года. Слагая оды Кутузову, Барклаю де Толли, он их видит на фоне восемнадцатого века. Таков же для него и генерал Раевский - &quot;свидетель екатерининского века&quot; прежде всего, и уже потом &quot;памятник 12 года&quot;. Пушкин никогда не терял случая собирать живые воспоминания прошлого века - века славы - из уст его последних представителей. Таковы для него старый Раевский, кн. Юсупов, Мордвинов, фрейлина Н. К. Загряжская, разговоры с которой он тщательно записывал. Нахлынувшие в молодости революционные настроения нисколько не поколебали у Пушкина этого отношения к империи - не только в прошлом ее великолепии, но и в живой ее традиции, в настоящей борьбе за экспансию. Чрезвычайно интересно изучать то, что можно назвать имперскими концовками в его ранних, так назыв. байронических поэмах: в &quot;Кавказском пленнике&quot;, в &quot;Цыганах&quot; - там, где мы их менее всего ожидаем. Казалось бы, на Кавказе сочувствие мятежного поэта должны были привлечь вольнолюбивые горцы, отстаивавшие свою свободу от наступающей России. Ведь для пленника в жизни нет ничего выше свободы: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Свобода, он одной тебя&lt;BR&gt;  Еще искал в подлунном свете...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Байрон - и Вальтер Скотт - конечно, встали бы на сторону горцев. Но Пушкин не мог изменить России. Его сочувствие раздваивается между черкесами и казаками. Чтобы примирить свое сердце с имперским сознанием, - свободу со славой, - он делает русского пленником и подчеркивает жестокость диких сынов Кавказа. Тогда казацкие линии и русские штыки становятся сами символом свободы: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Тропой далекой,&lt;BR&gt;  Освобожденный пленник шел,&lt;BR&gt;  И перед ним уже в туманах&lt;BR&gt;  Сверкали русские штыки,&lt;BR&gt;  И окликались на курганах&lt;BR&gt;  Сторожевые казаки.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Не довольствуясь этим завершающим аккордом, поэт слагает в Эпилоге гимн завоевателям Кавказа - Цицианову, Котляревскому, Ермолову, не щадя жестоких красок, не смягчая исторической правды. Особенно ужасным встает Котляревский, - &quot;бич Кавказа&quot;. Стихи, ему посвященные: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Твой ход, как черная зараза,&lt;BR&gt;  Губил, ничтожил племена, -&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;вызвали в свое время гуманные и справедливые замечания кн. Вяземского: &quot;Мне жаль, что Пушкин окровавил стихи своей повести... Гимн поэта никогда не должен быть славословием резни&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Здесь, несомненно, налицо погрешность против нравственного, а, следовательно, и художественного такта. Это юношеское увлечение насилием в гимне империи находит свою параллель в оде &quot;Вольность&quot; - гимне свободе. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Зато в зрелых, почти совершенных &quot;Цыганах&quot; &quot;имперская концовка&quot; дает настоящее разрешение пронесшейся буре губительных страстей. Над личной трагедией проносится, как примиряющее и возвышающее воспоминание: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  В стране, где долго, долго брани&lt;BR&gt;  Ужасный гул не умолкал...&lt;BR&gt;  Где старый наш орел двуглавый&lt;BR&gt;  Еще шумит минувшей славой...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В &quot;Полтаве&quot;, в &quot;Медном Всаднике&quot; тема Империи уже не концовка и не орнамент; она составляет самую душу поэм: заглавия об этом свидетельствуют. В &quot;Полтаве&quot; Петр, истинный ее герой, подавляет своим грозным величием трагических любовников: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Лишь ты воздвиг, герой Полтавы,&lt;BR&gt;  Огромный памятник себе.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Этот памятник, с теми же аполлиническими и грозными чертами императора, оживает и в петербургской поэме. В &quot;Медном Всаднике&quot; не два действующих лица, как часто утверждали, давая им символическое значение: Петр и Евгений, государство и личность. Из-за них явственно встает образ третьей, безликой силы: это стихия разбушевавшейся Невы, их общий враг, изображению которого посвящена большая часть поэмы. И какое это изображение! Нева кажется почти живой, одушевленной, злой силой: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Осада, приступ! Злые волны,&lt;BR&gt;  Как воры, лезут в окна...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Продолжая традиционную символику - законную, ибо Всадник, несомненно, символ Империи, как назвать эту третью силу - стихии? Ясно, что это тот самый змей, которого топчет под своими копытами всадник Фальконета. Но кто он, или что он? Теперь, в свете торжествующей революции, слишком соблазнительно увидеть в этой стихии революцию, обуздываемую царем. Но о какой стихийной революции мог думать Пушкин? Уж, конечно, не стихийным было 14 декабря. Пугачевщина скорее напоминает разлив волн. Но и это толкование было бы слишком узким. Для Фальконета, как для людей XVIII века, змей означал начало тьмы и косности, с которым борется Петр: скорее всего старую, московскую Русь. Мы можем расширить это понимание: змей или наводнение - это все иррациональное, слепое в русской жизни, что, обуздываемое Аполлоном, всегда готово прорваться: в сектантстве, в нигилизме, в черносотенстве, бунте. Русская жизнь и русская государственность - непрерывное и мучительное преодоление хаоса началом разума и воли. В этом и заключается для Пушкина смысл империи. А Евгений, несчастная жертва борьбы двух начал русской жизни, это не личность, а всего лишь обыватель, гибнущий под копытом коня империи или в волнах революции. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Конечно, и Всадник империи имеет в себе нечто демоническое, бесчеловечное: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Ужасен он в окрестной мгле.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Называя его &quot;кумиром&quot;, поэт подчеркивает языческую природу государства. Пусть ужасный лик Петра в &quot;Полтаве&quot; божествен: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Он весь как Божия гроза.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но что это за божество? Кто это &quot;бог браней&quot; со своей благодатью? Не Аполлон ли, раз навсегда смутивший воображение отрока поэта? - &quot;Дельфийский идол&quot;, &quot;полон гордости ужасной&quot; и дышащий &quot;неземной силой&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Бесполезно было бы до конца этизировать аполинический эрос империи, которым живет Пушкин. Мы уже видели срыв военных строф &quot;Кавказского Пленника&quot;. Этот срыв неизбежен в песнях войны. На бранном поле Аполлону трудно сохранить благородство своей бесстрастной красоты. Где кровь, там торжествует стихия: &quot;И смерть и ад со всех сторон&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Пушкин любил войну - всегда, от детских лет до смерти. В молодости мечтал о военной службе, в тридцать лет, в Эрзерумском походе, мчался - единственный раз в жизни - в казачьем строю против неприятеля. За отсутствием военных впечатлений, всю жизнь возился с оружием, искал в дуэлях волнующих ощущений. Даже Николай Павлович импонировал ему &quot;войной, надеждами, трудами&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Бесполезно поэтому видеть в империи Пушкина чистое выражение нравственно-политической воли. Начало правды слишком часто в стихах поэта, как и в жизни государства - отступает перед обаянием торжествующей силы. Обе антипольские оды (&quot;Клеветникам России&quot; и &quot;Бородинская годовщина&quot;) являются ярким воплощением политического аморализма: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Славянские ль ручьи сольются в Русском море,&lt;BR&gt;  Оно ль иссякнет?&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Это чистый вопрос силы. Самая возможность примирения враждующих славянских народов, возможность их братского общения игнорируется поэтом. И здесь, как в гимне Котляревскому, Пушкин имеет против себя кн. Вяземского - и А. И. Тургенева. Зато можно представить себе, что былые друзья его - декабристы были бы с ним в этом отношении к польскому восстанию 1830 года. Имперский патриотизм был не менее сильной страстью революционеров 20-х годов, чем самое чувство свободы. Великодушное отношение к Польше императора Александра глубоко их возмущало. В этом нечувствии к Польше, к ее национальной ране, Пушкин, как и декабристы, принадлежит всецело XVIII веку. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но, если это так, если империю нельзя очистить до значения нравственной силы, не разрушает ли она свободы? Каким образом Пушкин мог совмещать служение этим двум божествам? &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Вернемся к &quot;Медному Всаднику&quot;, который дает ключ к пушкинской империи. В этой поэме империя представлена не только Петром, воплощением ее титанической воли, но и Петербургом, его созданием. Незабываемые строфы о Петербурге лучше всего дают возможность понять, что любит Пушкин в &quot;творении Петра&quot;. Совестно цитировать то, что мы все помним наизусть, что повторяем ежедневно, как благие чары против тоски и смуты нашей жизни. Но, не цитируя, стоит лишь напомнить, что все волшебство этой северной петербургской красоты заключается в примирении двух противоположных начал: тяжести и строя. Почти все эпитеты парны, взаимно уравновешивают друг друга: &quot;громады стройные&quot;, &quot;строгий, стройный вид&quot;, &quot;узор чугунный&quot;. Чугун решеток прорезывается легким узором; громады пустынных улиц &quot;ясны&quot;, как &quot;светла&quot; игла крепости. Недвижен воздух жестокой зимы, но легок зимой &quot;бег санок&quot; и &quot;ярче роз - девичьи лица&quot;. Как торопится Пушкин набросить на гранитную тяжесть своего любимого города прозрачную ясность белых ночей, растворяющих все &quot;громады&quot; ее спящих масс в неземном и призрачном. И даже суровые военные потехи марсовых полей исполнены &quot;стройно-зыблемой&quot;, живой &quot;красивостью&quot;. Пушкин, как и Николай I, любил военные парады. Но, несомненно, они должны были по-разному воспринимать их красоту. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Империя, как и ее столица, для Пушкина, с эстетической точки зрения, это прежде всего лад и строй, окрыленная тяжесть, одухотворенная мощь. Она бесконечно далека от тяжести древних восточных империй, от ассирийского стиля, в котором, напр., послебисмарковская и современная Германия ищет воплотить свой идеал мощи. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но эта эстетическая стройность империи получает - по крайней мере, стремится получить - и свое нравственное выражение. Пушкин по-разному видит Петра. То для него он полубог, или демон, то человек, в котором Пушкин хочет выразить свой идеал светлой человечности. Таков он в &quot;Арапе Петра Великого&quot;, таков в мелких пьесах. &quot;Пир Петра Великого&quot; - это апофеоз прощения. В стансах 1826 г. он &quot;незлобен памятью&quot;, &quot;правдой привлек сердца&quot;. Но еще более, чем правда и милость, подвиг просвещения и культуры составляет для Пушкина, как для людей XVIII века, главный смысл империи: он &quot;нравы укротил наукой&quot;, &quot;он смело сеял просвещенье&quot;. Преклонение Пушкина перед культурой, еще ничем не отравленное, - ни славянофильскими, ни народническими, ни толстовскими сомнениями, - почти непонятное в наши сумеречные дни, - не менее военной славы приковывало его к XVIII веку. Он готов посвятить неосуществленной Истории Петра Великого свою жизнь. И, хотя изучение архивов вскрывает для него темные стороны тиранства на любимом лице, он не допускает этим низким истинам омрачить ясность своего творимого Петра; подобно тому, как низость Екатерины, прекрасно ему известная, не пятнает образа &quot;Великой Жены&quot; в его искусстве. Низкие истины остаются на страницах записных книжек. В своей поэзии, - включая и прозаическую поэзию - Пушкин чтит в венценосцах XVIII века - более в Петре, конечно, - творцов русской славы и русской культуры. Но тогда нет ничего несовместимого между империей и свободой. Мы понимаем, почему Пушкину так легко дался этот синтез, который был почти неосуществим после него. В исторических заметках 1822 г. Пушкин выразился о своем императоре: &quot;Петр I не страшился народной свободы, неминуемого следствия просвещения&quot;... В другом месте назвал его &quot;révolution incarnée&quot; 1, со всей двойственностью смысла, который Пушкин - и мы - вкладываем в это слово. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;* &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Свобода принадлежит к основным стихиям пушкинского творчества и, конечно, его духовного существа. Без свободы немыслим Пушкин, и значение ее выходит далеко за пределы политических настроений поэта. В известном &quot;Демоне&quot; 1823 г. Пушкин дает такой инвентарь своих юношеских - а, на самом деле, постоянных, всегдашних - святынь: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Когда возвышенные чувства,&lt;BR&gt;  Свобода, слава и любовь,&lt;BR&gt;  И вдохновенные искусства&lt;BR&gt;  Так сильно волновали кровь...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;При видимой небрежности этого списка, он отличается исчерпывающей полнотой. Чем больше думаешь, тем больше убеждаешься, что к этим четырем &quot;чувствам&quot; сводится все откровение пушкинского гуманизма. Свобода, слава, любовь и творчество - это его vertutes cardinales 2, говоря по-католически. Правда, это еще не весь поэт. Пушкину не чужды и vertutes theologales 3, на которые он бросает намек в &quot;Памятнике&quot;: &quot;милость к падшим&quot;. Чем дольше Пушкин живет, тем глубже прорастают в нем христианские семена (последние песни &quot;Онегина&quot;, &quot;Капитанская дочка&quot;). Но &quot;природный&quot; Пушкин - иначе говоря, Пушкин, созданный европейским гуманизмом, - живет этими четырьмя заветами: свободой, славой, любовью, вдохновением. Он никогда не изменяет ни одному из них, но, если можно говорить об известной иерархичности, то выше других для него свобода и творчество. Он может, во имя свободы, указать на двери любви: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Беги, сокройся от очей,&lt;BR&gt;  Цитеры слабая царица...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;и во имя ее же поставить славу рядом с рабством: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Рабства грозный гений&lt;BR&gt;  И Славы роковая страсть...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но никогда, ни на одно мгновение своей жизни Пушкин не может отречься ни от свободы, ни от творчества. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Следя за темой империи у Пушкина, мы в сущности следим за политической проекцией его &quot;славы&quot;. Приступая к свободе, не будем сразу ограничивать ее политическими рамками. Движение этой темы у Пушкина, во всей ее полноте, может многое уяснить и в изменчивой судьбе его политической свободы. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&quot;Свобода, вольность, воля&quot;... особенно &quot;свободный, вольный&quot;... нет слов, которые чаще бросались бы в глаза при чтении Пушкина. Пожалуй, они встречаются так часто, что мы к ним привыкаем, и они перестают звучать для нас (в этом омертвении привычного совершенства главная причина нередкой у нас холодности к Пушкину). Осознаем ли мы вполне смысл таких строк: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Как вольность, весел их ночлег?..&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Чувствуем ли мы всю странность этого образа: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  ...под отдаленным сводом&lt;BR&gt;  Гуляет вольная луна, -&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;издевающегося над всеми законами астрономии? &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В невиннейшей &quot;Птичке&quot; способны ли мы, подобно умному цензору, разглядеть серьезность и почти религиозную силу пушкинского свободолюбия: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  За что на Бога мне роптать,&lt;BR&gt;  Когда хоть одному творенью&lt;BR&gt;  Я мог свободу даровать?&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В чем только, в каких образах Пушкин не искал воплощения своей свободы! В вине и пирах, в орле, &quot;вскормленном на воле&quot; и в беззаботной &quot;птичке Божией&quot;, в волнующем море (это один из главных ликов свободы) и в линии снеговых гор. Свободе посвящены всецело поэмы (помимо не удавшегося юношеского &quot;Вадима&quot;): &quot;Братья-разбойники&quot;, &quot;Кавказский пленник&quot;, &quot;Цыганы&quot;. Из поздних свобода, конечно, одушевляет &quot;Анджело&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но, в отличие от темы империи, тема свободы непрестанно движется. Пушкин не только находит все новые ее воплощения, от иных он отрекается, хотя у Пушкина отречение никогда не бесповоротно. За сменой форм ясно изменение в самой природе пушкинской свободы: не только в творчестве, но и в живой личности поэта. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В лицейские и ранние петербургские годы свобода впервые открылась Пушкину в своеволии разгула, за стаканом вина, в ветреном волокитстве, овеянном музой XVIII века. Парни и Богданович стоят, увы, восприемниками свободы Пушкина, как Державин - его империи. Но уже восходит звезда Шенье, и поэт Вакха и Киприды становится поэтом &quot;Вольности&quot;. Юношеский протест против всякой тирании получает свою первую &quot;сублимацию&quot; в политической музе. В сознании юного Пушкина его политические стихи - серьезное служение. В них дышит подлинная страсть, и торжественные классические одежды столь же идут к ним, как и к революционным композициям Давида. Но у Шенье есть и другой соперник: Байрон. Политическая свобода в лире Пушкина, несомненно, созвучна той мятежной волне страстей, которая владеет им, хотя и не всецело, в начале 20-х годов: тот же взрыв порабощенных чувств, та же суровая энергия, та же мрачность, заволакивающая на время лазурь. В эти годы, на юге, море (&quot;свободная стихия&quot;) становится символом этой страстной, стихийной свободы, сливаясь с образами Байрона и Наполеона. Но как близок катарсис, аполлиническое очищение от страстей! В &quot;Цыганах&quot; мы имеем замечательное осложнение темы свободы, в которой Пушкин совершает над собой творческий суд: свободу мятежную он судит во имя все той же, но высшей свободы. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Алеко порвал &quot;оковы просвещения&quot;, &quot;неволю душных городов&quot;, и это первое освобождение - байроническое - остается непререкаемым. Он прав в своем бунте против цепей условной цивилизации. Он ищет под степными шатрами свободы, и не находит. Почему? Пушкин верит, или хочет верить, что &quot;бродячая бедность&quot; цыган и есть желанная &quot;воля&quot;: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Здесь люди вольны, небо ясно...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но этой ясности Алеко не дано. Он несет в себе свою собственную неволю. Он раб страстей: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Но, Боже, как играли страсти&lt;BR&gt;  Его послушною душой.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Грех Алеко в &quot;Цыганах&quot; не столько против милосердия, сколько против свободы: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Ты не рожден для дикой доли,&lt;BR&gt;  Ты для себя лишь хочешь воли.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Порвавшему оковы закона необходимо второе освобождение - от страстей, на которое Алеко не способен. Способны ли на это сыны степей? Поэту кажется, что да. В цыганской вольности даются два ответа на роковой вопрос: легкость изменчивой Земфиры, этой пушкинской Кармен, и светлая мудрость старика, который из отречения своей жизни выносит то же благословение природной, изменчивой любви; вольнее птицы младость. Кто в силах удержать любовь? &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В оптимизме старика-цыгана слышатся отзвуки Руссо. Но отдавая дань и здесь XVIII веку, Пушкин все же сомневается в его правде. Один ли Алеко, чужак, угрожает счастью детей природы? Последние звуки полны безысходного, совершенно античного трагизма: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  И всюду страсти роковые,&lt;BR&gt;  И от судеб защиты нет.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Очищение Пушкина от &quot;роковых страстей&quot; протекает параллельно с изживанием революционной страстности. Это первый серьезный кризис его &quot;свободы&quot;, о котором дальше. Прощание с морем в 1824 году не простая разлука уезжающего на север Пушкина. Это внутреннее прощание с Байроном, революцией - все еще дорогими, но уже отходящими вдаль, но уже невозможными. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;С тех пор, на севере, свобода Пушкина все более утрачивает свой страстный, дионисический характер. Она становится трезвее, прохладнее, чище. Она все более означает для Пушкина свободу творческого досуга. Ее все более приходится отстаивать от утилитаризма толпы, от большого света, в который вошел Пушкин. Она расцветает чаще всего осенью: уже не море, а русская деревня, Михайловское, Болдино являются пестунами ее. Свобода Пушкина становится символом независимости. Такова ее, приправленная горечью, последняя декларация (так наз. &quot;Из Пиндемонте&quot;): &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Иная, лучшая потребна мне свобода...&lt;BR&gt;  Никому&lt;BR&gt;  Отчета не давать; себе лишь самому&lt;BR&gt;  Служить и угождать...&lt;BR&gt;  По прихоти своей скитаться здесь и там,&lt;BR&gt;  Дивясь божественным природы красотам,&lt;BR&gt;  И пред созданьями искусств и вдохновень&lt;BR&gt;  Безмолвно утопать в восторгах умиленья -&lt;BR&gt;  Вот счастье! Вот права...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но, если здесь свобода как бы снижается до себялюбия, до индивидуалистического отъединения от мира людей, то на противоположном полюсе она начинает для Пушкина звучать религиозно. Не смея касаться мимоходом чрезвычайно сложного вопроса о пушкинской религиозности, не могу не отметить, что во всех, не очень частых высказываниях Пушкина, в которых можно видеть отражение его религиозных настроений, они всегда связаны с ощущением свободы. В этом самое сильное свидетельство о свободе как метафизической основе его жизни. Религия предстоит ему не в образе морального закона, не в зовах таинственного мира, и не в эросе сверхземной любви, а в чаянии последнего освобождения. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Так он вздыхает, заглядевшись на монастырь в горах Кавказа (1829): &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Туда, сказав прости ущелью,&lt;BR&gt;  Подняться к вольной вышине,&lt;BR&gt;  Туда б, в заоблачную келью,&lt;BR&gt;  В соседство Бога скрыться мне!&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Здесь важна интуиция Пушкина, что Бог живет в царстве свободы, и что приближение к Нему освобождает. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Переводя из Беньяна (1834) начало его суровой пуританской поэмы, весьма далекой от всякого чувства свободы, Пушкин роняет стих, который, очевидно, имеет для него особое значение: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Как раб, замысливший отчаянный побег, -&lt;BR&gt;  для выражения аскетического отречения от мира.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Даже прелагая монашескую, покаянную, великопостную молитву, Пушкин вкладывает в нее тот же легкий, освобождающий смысл: Чтоб сердцем возлетать во области заочны,.. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;И, наконец, накануне смерти, в послании к жене, он оставляет свое последнее завещание свободы, в котором явно сливаются образы Беньянского беглеца и монастыря на Кавказе. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  На свете счастья нет, а есть покой и воля.&lt;BR&gt;  Давно завидная мечтается мне доля,&lt;BR&gt;  Давно, усталый раб, замыслил я побег&lt;BR&gt;  В обитель дальнюю трудов и чистых нег.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;* &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Вглядимся пристальнее в ту линию, которую на общем фоне пушкинского свободолюбия описывает кривая его политической свободы, - свободы, сопряженной с империей. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Пушкин начинает с гимнов революции. Напрасно трактуют их иногда как вещи слабые и не заслуживающие внимания. &quot;Кинжал&quot; прекрасен, и послание к Чаадаеву принадлежит к лучшим, и, что удивительно, совершенно зрелым (1818 г.) созданиям Пушкина. Среди современных им вакхических и вольтерьянских шалостей пера, революционные гимны Пушкина поражают своей глубокой серьезностью. Замечательно то, что в них выражается не одно лишь кипение революционных страстей, но явственно дан и их катарсис. Чувствуется, что не Байрон, а аполлинический Шенье и Державин водили пушкинским пером. А за умеряющим влиянием Аполлона как не почувствовать его собственного благородного сердца? &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Конечно, срывы есть. Дионисическая стихия мятежа иногда захлестывает, и муза поэта, как в кавказском гимне Цицианову, поет кровь. Строфа из &quot;Вольности&quot;: &quot;Самовластительный злодей&quot; и т. д., которая читается теперь, как проклятие, исполнившееся через 100 лет, конечно, ужасна. Но дочитаем до конца. Поэт, только что выразивший свою радость по поводу убийства Павла, рисует сцену 11 марта: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  О стыд! О ужас наших дней!&lt;BR&gt;  Как звери, вторглись янычары!&lt;BR&gt;  Падут бесславные удары -&lt;BR&gt;  Погиб увенчанный злодей!&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Нравственное сознание торжествует здесь над политическим удовлетворением. Убитый тиран и убийцы-звери одинаково отвратительны поэту. Не находит оправдания в его глазах и казнь Людовика, жертвы предков. Правда, он воспевает кинжал, т. е. террор, т. е. убийство. Но здесь слабый убивает сильного, свободная личность восстает против тирана. Принимая войну и рыцарский поединок, Пушкин не мог возражать против тираноубийства. Но посмотрите, как нелицеприятно наносит он свои удары. Его герои - Брут, Шарлотта Корде, Георг Занд. Убийца императора поставлен рядом с убийцей революционного тирана. В &quot;Вольности&quot; народы и цари одинаково подвластны Закону: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  И горе, горе племенам,&lt;BR&gt;  Где дремлет он неосторожно,&lt;BR&gt;  Где иль Народу, иль Царям&lt;BR&gt;  Законом властвовать возможно!&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Призыв к &quot;восстанию рабов&quot;, угрозы смертию тиранам кончаются идеалом законной, конституционной монархии: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  И станут вечной стражей трона&lt;BR&gt;  Народов вольность и покой.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Если это декабризм, то декабризм конституционный, Никиты Муравьева, а не Пестеля. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&quot;Деревня&quot; рисует крепостное рабство в России мрачными, тяжелыми красками. Таким видел его Радищев. Злодейства господ, изображенные здесь, как будто вопиют о мести. Восстание угнетенных было бы в этом случае естественным, даже с художественной точки зрения, разрешением. Но мы знаем, как кончает Пушкин: падением рабства &quot;по манию царя&quot; и зарей &quot;просвещенной свободы&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Отметим также, что, хотя Пушкин поет о страданиях народа и грозит его притеснителям, ничто не позволяет назвать его демократом. Свобода его еще не эгоистична, она для всех. Но опасность грозит ей одинаково и от царей, и от самих народов. Для Пушкина драгоценна именно вольность народа, а не его власть. Это чрезвычайно существенно для понимания политической эволюции Пушкина. Его отход от революции вытекает из разочарования не в свободе, а в народе, как в недостойном носителе свободы. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Мы сказали, что освобождение Пушкина от революционных страстей протекает параллельно с его очищением от страстей байронических. Байрон был для него и политическим героем, борцом за свободу Греции. Кризис настал, или был ускорен, в связи с политическими событиями в Европе. 1820-й год ознаменовался рядом восстаний, угрожавших взорвать реакционный порядок, установленный Священным Союзом. В Испании, в Неаполе, в Германии происходят народные движения, на которые Пушкин и его друзья отзываются радостными надеждами. В Кишиневе Пушкин сам присутствует при начале греческого восстания и восторженно провожает на войну героев гетерии. Поражение всех этих революционных вспышек оставило в поэте горький осадок. По отношению к грекам оно обострилось еще разочарованием в них, как в народе, недостойном великих предков. В конце 1823 г. этот кризис нашел себе горькое и сильное выражение в известных стихах: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Свободы сеятель пустынный, -&lt;BR&gt;  Я вышел рано, до звезды.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Пушкин сознает себя сеятелем свободы, серьезно относясь к своему революционному призванию. Но он приходит к сознанию бесполезности своих - и общих - усилий: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Но потерял я только время,&lt;BR&gt;  Благие мысли и труды...&lt;BR&gt;  Паситесь, мирные народы!&lt;BR&gt;  Вас не разбудит чести клич!&lt;BR&gt;  К чему стадам дары свободы?&lt;BR&gt;  Их должно резать или стричь!&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Жестокие слова, срывающиеся из-под пера (снова срыв) - не проклятие свободе, а проклятие рабам, не умеющим за нее бороться. Но это поворотный момент. Здесь, а не 14 декабря 1825 г., первое рождение пушкинского консерватизма. Не отрекаясь от идеала свободы, он уже поражен горечью ее неосуществимости. Его консервативное сознание впервые рождается из скептицизма. Это подтверждается обращенным к А. Н. Раевскому &quot;Демоном&quot;, написанным в те же дни. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&quot;Неистощимой клеветою&quot; искуситель отрицает все святыни, на которых покоилась религия пушкинского гуманизма: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Он вдохновенье презирал,&lt;BR&gt;  Не верил он любви, свободе...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Отрицание свободы для Пушкина равносильно с клеветой на Провидение. И тем не менее Пушкин признается, что он подпадает под власть этих искушений (&quot;вливая в душу хладный яд&quot;). &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Свобода не теряет для Пушкина своей священности в то время, когда он прощался с ней. Его последнее обращение к морю, как мы указали уже, имеет своей темой свободу, т. е. ту мятежную, революционную стихию, к которой он рвался так страстно - в греческом ли восстании, или в декабристском заговоре. Но об этой ли &quot;свободной стихии&quot; Пушкин мечтает, бессознательно (как бы обертоном), говоря о своих несбывшихся надеждах: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Не удалось навек оставить&lt;BR&gt;  Мне скучный, неподвижный брег...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Эта твердая почва, на которой он стоит, - почва России, быта, консерватизма, - не имеет еще для него ни малейшей прелести. Но свобода неосуществима, и мир постыл - именно потому, что в нем нет места свободе: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Мир опустел...&lt;BR&gt;  Судьба людей повсюду та же:&lt;BR&gt;  Где благо, там уже на страже&lt;BR&gt;  Иль просвещенье, иль тиран.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Эту мысль он повторяет - только с еще большей горечью, на этот раз обращенной к самой изменчивой стихии моря - в 1826 г. в письме к кн. П. А. Вяземскому: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Не славь его! В наш гнусный век&lt;BR&gt;  Седой Нептун - земли союзник.&lt;BR&gt;  На всех стихиях человек -&lt;BR&gt;  Тиран, предатель или узник.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Хорошо известен политический намек, заключающийся в этих словах (слух об аресте Н. И. Тургенева), и совершенно ясно, что, обвиняя море, Пушкин еще не предпочитает ему суши, и что величайшими преступлениями для него являются те, которые совершаются против свободы. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Много лет пройдет, пока в &quot;Медном Всаднике&quot; (1832) Пушкин не увидит в ярости бушующей водной стихии - злую силу, и не станет против нее с Петром: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Да умирится же с тобой&lt;BR&gt;  И побежденная стихия!&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Что в Пушкине жив, и после прощания с морем, эпос свободы, хорошо видно из &quot;Андрея Шенье&quot;, написанного им &quot;на суше&quot;, в Михайловском, в период &quot;Бориса Годунова&quot; (1825). Это стихотворение совершенно подобно &quot;Вольности&quot; и &quot;Кинжалу&quot; в своей двусторонней направленности против тирании царей и народа. Замечательно, что гибнувший под революционным топором поэт - а с ним и Пушкин - не смеет бросить обвинения самой свободе, во имя которой неистовствуют палачи: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Но ты, священная свобода,&lt;BR&gt;  Богиня чистая, нет, не виновна ты...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В 1825 г. Пушкин на распутьи. Позади море, юг, революция - перед ним Михайловское, деревня, Россия. Нет сомнения, что его развитие в сторону &quot;свободного консерватизма&quot; было предопределено. Но в этот медленный, органический рост его нового чувства России 14-е декабря упало, как молния. Оно сильно запутало и исказило ясность пушкинского пути. Оно заставило поэта принять решение, сделать выбор - для него, быть может, преждевременный. Оно стало исходным пунктом ложного положения, в котором Пушкин мучился всю свою жизнь. Это положение можно было бы охарактеризовать кратко: поднадзорный камер-юнкер, или певец империи, преследуемый до самого конца за неистребимый дух свободы. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Корни пушкинского консерватизма - вполне предопределенного - многообразны и сложны. В главном он связан, конечно, с &quot;поумнением&quot; Пушкина: с возросшим опытом, с трезвым взглядом на Россию, на ее политические возможности, на роль ее исторической власти. Личный опыт и личный ум при этом оказываются в гармонии с основным и мощным потоком русской мысли. Это течение - от Карамзина к Погодину - легко забывается нами за блестящей вспышкой либерализма 20-х годов. А между тем национально-консервативное течение было, несомненно, и более глубоким и органически выросшим. Оно являлось прежде всего реакцией на европеизм XVIII века, могущественно поддержанный атмосферой 1812 года. У его истоков &quot;История Государства Российского&quot;, в завершении - русские песни Киреевского, словарь Даля, молодая русская этнография николаевских лет. &quot;Народность&quot; не была только официальным лозунгом гр. Уварова. Она удовлетворяла глубокой национальной потребности общества. И Пушкин принял участие в творческом изучении русской народности, как собиратель народных песен, как создатель &quot;Бориса Годунова&quot; и &quot;Русалки&quot;. Мы понимаем, почему он был ближе по своим сочувствиям к Карамзину (несмотря на юношескую эпиграмму), чем к Каченовскому, к Погодину, чем к Полевому. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но к этим органическим и оправданным мотивам историческая случайность (14-е декабря) присоединяет другие, менее чистые. С одним мы уже познакомились: это скептицизм. Другой явственно и болезненно для нас встает в его письмах: это его естественная, но отнюдь не героическая потребность - определить как можно скорее свою судьбу, вырваться из Михайловского, покончить с прошлым, вступить с правительством в лояльные, договорные отношения. Замечательно, что и этот мотив восходит все к той же свободе - на этот раз личной свободе. Пушкин жаждет вырваться из ссылки какой бы то ни было ценой: не удастся бегство из России, эмиграция, - остается договориться с царем. В этих переговорах все преимущества были на стороне императора. Николай I показал себя, как в отношениях с декабристами, превосходным актером, и Пушкин запутался в сетях царя. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Есть полная и печальная аналогия между отношением Пушкина к H. H. Гончаровой и отношением его к Николаю. Пушкин был прельщен и порабощен навсегда - в одном случае бездушной красотой, в другом - бездушной силой. С доверчивостью и беззащитностью поэта, Пушкин увидел в одной идеал Мадонны, в другом - Великого Петра. И отдал себя обоим добровольно, связав себя словом, обетом верности, обрекавшим его на жизнь, полную мелких терзаний и бессмысленных унижен</content:encoded>
			<link>https://pushkin.do.am/news/2009-08-01-92</link>
			<category>Статьи о Пушкине</category>
			<dc:creator>Silence</dc:creator>
			<guid>https://pushkin.do.am/news/2009-08-01-92</guid>
			<pubDate>Sat, 01 Aug 2009 12:48:53 GMT</pubDate>
		</item>
		<item>
			<title>&quot;Гений веков&quot; Н.Устрялов</title>
			<description></description>
			<content:encoded>&quot;Гений веков&quot; &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;проф. Н.Устрялов &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;I. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Столетие без Пушкина. И нельзя не сказать про него: столетие с Пушкиным. Столетие русской культуры под знаком Пушкина. Физической смертью поэта началась его посмертная жизнь, не менее напряженная и творческая. Посмертная вековая жизнь в нашем общественном бытии, в нашем сознании, в нашей литературе - от Лермонтова и Гоголя до сегодняшнего дня. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Пушкиным насыщены культурно-исторические темы России прошлого века. Но и новый век не прерывает посмертной жизни поэта. Напротив, по всей нашей стране, от края до края, на десятках языках ее, ставших свободными, звучит и славится великое, веселое, беспримерно объединяющее имя Пушкина. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Объединяющее и во времени, и в пространстве. Пушкин - живое воплощение духа культурной традиции. И вместе с тем - живой залог общенародного единства. В этом смысле можно сказать, что Пушкин не проблема: он - аксиома. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Однако бесспорное, как ось русской культуры, историческое явление Пушкина было по содержанию своему, конечно, явлением сложным, многосторонним, бесконечно богатым мотивами. Не случайно окрашивало оно собою различные струи русской общественной мысли, вдохновляло противоположные, взаимно чуждые и враждебные слои русского общества. Известна &quot;борьба за Пушкина&quot;, длившаяся у нас многие десятилетия и в отзвуках своих не вполне замолкшая еще и поныне. Пушкина тянули к себе все лагери, все станы. Став классикой, прозвенев бронзой, пушкинское слово не утратило ни живой плоти, ни живой власти. Его стремились превратить в свое знамя и западники и славянофилы, великодержавные националисты и демократические народники, консерваторы и либералы, реакционеры и радикалы. Полвека назад на празднике открытия пушкинского памятника в Москве встретились лицом к лицу И.С.Тургенев с Катковым; встретились, чтобы разойтись. Царское правительство со своей стороны стремилось заклясть и приручить неукротимую память поэта. Но тщетно. Такова логика великих реальностей культуры в условиях раздробленного, несовершенного классового общества: они ускользают от односторонних усвоений. &quot;Односторонность есть пагуба мысли&quot; (Пушкин). &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Этого не понимали те немногие представители российской прогрессивной общественности, которые отталкивались от Пушкина, тем самым как бы предавая его, уступая его имя стану реакции. Таков был Писарев в своем разрушении эстетики. Таков был - на нашей памяти - ранний Маяковский в своем временном и быстро изжитом увлечении бестрадиционным новаторством: &quot;...а почему не атакован Пушкин и прочие генералы-классики?&quot; &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но даже и они, воинствующие новаторы, в детской резвости своей атакуя Пушкина, невольно вступали в круг действия его могучего духа. И своими безрезультатными атаками лишь пополняли пушкиниану... &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Вспомнить только, каким блистательным, каким прекрасным было истекающее столетие для русской литературы. Сколько великих имен, сколько великих творений! Осматриваясь вокруг себя, поэт жаловался, что &quot;у нас еще нет ни словесности, ни книг&quot;, и даже - пусть в порыве досады - мог говорить о &quot;ничтожестве русской литературы&quot;. Как странно звучат ныне эти слова! Поистине пушкинский век - век величия и всемирной славы нашей литературы. И только вера в ее будущее мешает его назвать золотым ее веком. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Пушкинский век русской литературы. Это значит, что в нем жив, в нем дышит пушкинский гений. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но что такое пушкинский гений? &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;II. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Почти необъятна наша пушкиниана. Все, чего касался Пушкин, становилось историей, и бережно ценим мы каждый ее атом. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;И при всем том можем ли мы &quot;определить&quot; пушкинский гений? Всякое определение есть отрицание и ограничение. Существо пушкинского духа есть утверждение. Мы постигаем Пушкина, как постигаем жизнь: мы его &quot;переживаем&quot;, мы в него &quot;вживаемся&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Весь он упоен и напоен жизнью. Он был из тех, для кого &quot;видимый мир существовал реально&quot;. Он - реалист в глубочайшем смысле слова. Реальностью была для него природа, реальностью - радость, горе, любовь. В глубоком и страстном опыте бытия познавал он радостную осмысленность земного мира. Стихийным, органическим оптимизмом веет от его мироощущения. Не случайно и в трудные минуты жизни всегда манит прикоснуться, прильнуть к Пушкину, вечному спутнику, верному другу сердца и ума. И чем дольше живешь на свете, тем ближе и дороже эти родные созвучия, эти простые и мудрые слова, эти мысли, ясные, как алмаз. И кажется, что с каждым новым касанием к ним открываются в них все новые и новые красоты, и словно все полнее и глубже, с неиспытанной и светлой свежестью ощущения погружаешься в их подвижной, неисчерпаемый смысл: пленительное чудо гения! &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;И опять-таки меньше всего этот солнечный оптимизм, это легкое дыхание, эти мажорные настроения радости бытия превращались у поэта в какую-либо односторонность. Меньше всего была монотонной и ущербной его целебная радиоактивность. Он умел и страдать, и сомневаться, и ненавидеть. Все краски знала его палитра, ибо все чувства знала его душа. Когда Герцен объявил &quot;грусть, скептицизм, иронию тремя главными струнами русской лиры&quot;, - за подтверждением этой мысли он обратился не к кому другому, как к Пушкину: &quot;нет правды на земле, но правды нет и выше&quot;. Больше того. Когда сам поэт, оглядываясь назад, оценивал свой жизненный путь, он сказал, что жизнь его &quot;сбивалась иногда на эпиграмму, но вообще она была элегией&quot;. Однако и ирония, и эпиграмма, и элегия, все струны и все ритмы, претворенные мощным синтезом, звучали в творческом облике его всеобъемлющей и победоносной гармонией: &quot;я жить хочу, чтоб мыслить и страдать&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Гармония! Еще древние определяли ее, как единство противоположностей. Гераклит Темный, пионер диалектики, &quot;ум великий и могучий&quot; (Гегель), видел в ней сочетание &quot;противоположных напряжений&quot;, как в луке и в лире. Гармония в отличие от унисона - богатство мотивов, обилие тем, плодотворная борьба противоречий и их внутреннее, самодовлеющее преодоление. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Можно искать и находить сколько угодно &quot;противоречий&quot; в жизни и творчестве Пушкина. Можно с документами в руках доказывать &quot;расколотость&quot;, неустойчивость его сознания и его психики. Но все эти изыскания, порой вполне полезные, не способны отменить основной истины о нем: есть высшая гармония в его &quot;противоречивости&quot; - та &quot;невидимая гармония, которая лучше видимой&quot;. Он человечен в своих противоречиях и гармоничен в своей человечности. Не будь он столь &quot;противоречив&quot;, не был бы он столь убедителен для нас и столь близок нам теперь, через сто лет. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Он всегда человечен. Человечность, гуманизм - лейтмотив в гармонии пушкинской лиры, неподвижная ось пушкинского самосознания и мироощущения. Гуманизм - аромат пушкинского гения и немеркнущий свет пушкинского дела. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;III. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но гуманизм его не бесплотен и не слащав. Великий реалист, он жил в мире плоти и крови. Он умел распознавать исторические реальности и ценить исторические ценности, условные ценности становления. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Родина, Россия - одна из руководящих тем его раздумий, его творчества. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Сложно, &quot;противоречиво&quot; его отношение к России. Ему ясна безотрадность, порочность современной ему русской действительности. Травимый светской чернью и прикованный к ней роком своего рождения, донимаемый царскими кнутами и пряниками, поэт устремлялся к народной стихии; но и она, в наличном ее бытии, была ему одновременно и близка, и далека, - близка своими чаяниями, своими песнями, далека нищетой и темнотой своей. Так метался он &quot;между пасквилями и дикостью&quot;. Родина притягивала и отталкивала его. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Он проклинает &quot;свинский Петербург&quot; и поет ему несравненную, бессмертную славу в &quot;Медном всаднике&quot;. Он знает, что &quot;наше современное общество столь же презренно, сколь тупо&quot;, и слагает дифирамбы дворянству, ведущему государство слою. Он называет &quot;бессмысленным и беспощадным&quot; русский бунт и объявляет Стеньку Разина &quot;единственным поэтическим лицом русской истории&quot;. Он восклицает с горечью свое знаменитое: &quot;чорт догадал меня родиться в России с душой и талантом&quot; - и всей мощью своего творчества, всем жаром гения своего прославляет Россию в веках. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Вспоминается его письмо Чаадаеву: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&quot;...Я далеко не всем восторгаюсь вокруг себя. Как писатель я раздражен, как человек с предрассудками я оскорблен, но клянусь Вам честью, что ни за что на свете я не захотел бы переменить отечество, ни иметь другой истории, как историю наших предков, - такую, как нам Бог ее послал&quot;. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Что это? &quot;Фактопоклонство&quot;? Нет, это - мудрый, проникновенный человечный реализм. Реализм, умеющий видеть вещи в их развитии, в их общей связи и тем самым быть не только их зеркалом, но и орудием их преобразования. В отличие от Чаадаева Пушкин не приходил в ужас, в уныние от темных сторон русского прошлого и русской современности. Эти темные стороны не ослепляют его, не мешают ему ценить историческое величие нашего народа и верить в его историческое будущее. Его любовь к родине одновременно зорка и крылата. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Пушкинская философия русской истории - последовательная и патетическая апология динамизма, преобразования, строительства. Недаром медный всадник на невском берегу в глазах уже нескольких русских поколений выглядит цитатой из Пушкина. Мы воспринимаем его образно и музыкально, как пластическое воплощение революционно-государственного порыва. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;IV. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Бывают служители муз, ценимые больше на Олимпе, чем на Парнасе. Творческая слава таких служителей обычно умирает вместе с ними, а то и раньше их. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Слава Пушкина, петербургским чиновным Олимпом затравленного, вступает во второе столетие, разгораясь все ярче и ярче. Его гений, в созвучьи слов живых побеждая завистливую даль веков, утверждает себя все с новой и большей силой. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&quot;Я принадлежу всей стране&quot;, - говорил поэт друзьям на пороге смерти. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Только теперь можно в полной мере осознать пророческий смысл этих слов. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Мечты великого поэта сбываются. Слух о нем и впрямь идет по всей необъятной нашей советской земле. Пришла пора, когда действительно вся великая наша страна, - &quot;всяк сущий в ней язык&quot; - называет имя Пушкина. Если прежде культура была пленницей тончайшего верхушечного социального слоя, то теперь она становится подлинно всенародным достоянием. Гигантские массы хлынули не только в историю, но и в культуру. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Ушло сто лет. Многие из конкретный тем, волновавших Пушкина, утратили всякую остроту. Многие конфликты, ему отравлявшие жизнь и даже доводившие его до мучительных срывов, могут показаться беспредметными человеку нашего времени. Канула в Лету вся среда, вся обстановка жизни и деятельности поэта. Дворянская Россия - навеки потонувший мир. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но великий поэт, ею взращенный и ею погубленный, поднят на недосягаемую высоту в нашу эру, нашей юной социалистической культурой. Есть глубочайшее созвучие между музыкой наших дней и гармонией пушкинской лиры. Тот же мажорный, жизнеутверждающий оптимизм, та же вера в разум, в объективную реальность бытия и высокое призвание человека. То же горение свободы, та же поэзия борьбы и победы. Та же глубинная связь с истоками народной мудрости и народных сил. Та же &quot;способность к всемирной отзывчивости&quot; и волевая устремленность к мировому будущему, &quot;когда народы, распри позабыв, в великую семью соединятся&quot;. И при всем этом - то же трезвое, цепкое чутье исторических реальностей во всей их суровой жесткости и противоречивой драматической пестроте. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Проникая в массовое сознание народов нашей страны, Пушкин продолжает посмертно творить великое культурное дело. Оно скажется и уже начинает сказываться во всех областях нашей жизни. Культурная революция советской эпохи, вдохновляемая сталинским лозунгом социалистического реализма, была бы неосуществима без усвоения наследства пушкинского века. Не &quot;назад к Пушкину&quot;, а &quot;вперед от Пушкина&quot; и &quot;вперед с Пушкиным&quot;, - таков путь современной советской культуры. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Вслед за Пушкиным будет воспринят советским сознанием весь культурный пантеон минувшего века. Воспринят критически и в то же время творчески. В то время как нынешний буржуазный мир захлебывается в потоках сумеречно-упадочной литературщины, с одной стороны, и &quot;культурной&quot; реставрации доисторического варварства - с другой, когда на одних клиросах храма Европы извращенно воют джаз-банды центробежных, распыленных, какофонических идей, а на других трубят в писательские трубы Вольтеры из фельдфебелей, - в это время молодая страна социализма, наша родная страна поднимает знамя нравственно здоровой и чистой реалистической культуры, знамя гуманизма, деятельной любви, в которой нет ничего упадочного, ничего патологического, - ясный стяг великого Пушкина! &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Это показательно и отрадно. Но вместе с тем нельзя забывать: имя Пушкина - знамя гуманизма - не только мобилизует народную гордость, но и обязывает. Оно обязывает быть на уровне великих задач, поставленных историей перед первой страной социализма. Оно обязывает к труду и дисциплине, свободе и культуре, к последовательной и действенной человечности. Оно обязывает к доведению до конца великого дела всечеловеческого освобождения, творческого преобразования земли. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&quot;Известия&quot;, 18 декабря 1936, с.3&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;</content:encoded>
			<link>https://pushkin.do.am/news/2009-08-01-91</link>
			<category>Статьи о Пушкине</category>
			<dc:creator>Silence</dc:creator>
			<guid>https://pushkin.do.am/news/2009-08-01-91</guid>
			<pubDate>Sat, 01 Aug 2009 12:48:05 GMT</pubDate>
		</item>
		<item>
			<title>&quot;О ПУШКИНСКОЙ АКАДЕМИИ&quot; В. РОЗАНОВ</title>
			<description></description>
			<content:encoded>В. РОЗАНОВ &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;О ПУШКИНСКОЙ АКАДЕМИИ &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Наперерыв вся Россия думает, как еще и еще увенчать своего Пушкина. Италия, страна художеств, давала капитолийское венчание избранникам; смотря на всероссийские сборы к торжеству столетия рождения великого поэта, невольно приходит на ум, что Россия впервые дает избраннику ума и муз что-то похожее на это капитолийское венчание. Ко дню этому готовятся целые города. В газетах появляется известие, что вот &quot;такой-то город&quot; &quot;так-то думает отпраздновать юбилей&quot;. И, главное, нет инициатора этих приготовлений; даже нет никого главного в них; нет руководителя. Готовится Россия, готовятся все, и все делается само собою. Это самая замечательная сторона в плетении венка, самая симпатичная. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Да будет позволено сказать два слова об одном особенном увековечении памяти поэта, которое нам приходит на ум. Если что не идет к Пушкину, то это стих Лермонтова о себе: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Я знал одной лишь думы власть,&lt;BR&gt;  Одну, но пламенную, страсть...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Напротив, Пушкина можно определять лишь отрицательно, т. е. отвечая &quot;нет!&quot;, &quot;нет!&quot; и &quot;нет!&quot; - на попытку указать в нем одну господствующую думу, или - постоянно одно и то же, нерассеиваемое, настроение. Монотонность совершенно исключена из его гения; выразимся в терминах, особенно понятных: ему чужда монотонность, и, может быть, чужд в идейном смысле, в поэтическом смысле - монотеизм. Он - все - божник, т. е. идеал его дрожал на каждом листочке Божьего творения; в каждом лице человеческом, поискав, он мог или, по крайней мере, готов был его найти. Вся его жизнь и была таким-то собиранием этих идеалов, - прогулкою в Саду Божием, где он указывал человечеству: &quot;А вот еще что можно любить!&quot;... &quot;или - вот это!...&quot;. &quot;Но оглянитесь, разве то - хуже?!&quot; Никто не оспорит, что в этом его суть. Чувства гневливости почти отсутствуют в нем. В этом отношении замечателен один отрывок, посмертно найденный в его бумагах; он в нем отвечал на упреки друзей, отчасти и на недоумение врагов, отчего он не отвечал ничего на жестокие критические приговоры, какие ему случалось читать о себе? Оправдание его вполне серьезно и почти пунктуально, но оканчивается припискою, которая в сущности зачеркивает все пункты: &quot;никогда не мог преодолеть в себе смертной скуки подобного ответа&quot;. Не буквально, но смысл этот, и он отвечает всему, что мы знаем о поэте. Однако, не только поверхностно, но и плоско было бы думать о нем, что он страдал и, так сказать, тонул в какой-то любвеобильности, в вечном пылании положительными чувствами. Эта бенедиктовщина души также была совершенно исключена из его настроения. Нет, - он был серьезен, был вдумчив; хотя в Саду Божием, - он не издал ни одного &quot;аха&quot;, но как бы вторично, в уме и поэтическом даре, он насаждал его, повторял дело Божиих рук... Но уже выходили не вещи, а идеи о вещах, - не цветок, но песня о цветке, однако покрывающая глубиною и красотою всю полноту его сложного строения. Так получился &quot;Пушкин&quot;, эти &quot;семь томов&quot; обильно комментируемых созданий, где мы находим своеобразный и замкнутый, совершенно закругленный &quot;мир&quot; как &quot;космос&quot;, как &quot;украшенное Божие творение&quot;. Можно Пушкиным питаться и можно им одним пропитаться всю жизнь. Попробуйте жить Гоголем, попробуйте жить Лермонтовым: вы будете задушены их (сердечным и умственным) монотеизмом... Через немного времени вы почувствуете ужасную удушаемость себя, как в комнате с закрытыми окнами и насыщенной ароматом сильно пахучих цветов, и броситесь к двери с криком: &quot;простора! воздуха!..&quot; У Пушкина - все двери открыты, да и нет дверей, потому что нет стен, нет самой комнаты: это - в точности сад, где вы не устаете. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Конечно, Россия никогда не станет &quot;жить Пушкиным&quot;, как греки, не остановившись на Гомере, перешли к Пиндару, Софоклу; перешли к Аристофану. Но тут не недостаточность поэта, а потребность движения. В этом движении - потребность между прочим подышать и атмосферой исключительных настроений. &quot;Мертвые души&quot; и &quot;Мцыри&quot; - почти современны Пушкину, и замечательно, что из сада его поэзии Россия так быстро заглянула в эти два исключительные и фантастические кабинета. Вернемся к Пушкину. &quot;Циклос&quot;, &quot;круг&quot; его созданий сам по себе, без отношения к историческому народному движению, вполне способен насытить человека и дать ему прожить собою всю жизнь. Скажем более; если Россия в некоторых исключительных своих душах, составляющих нить исторического вперед ее движения, конечно вечно будет обогащаться исключительностями, - будет искать ударных форм разного в веках, но единичного порознь и в каждую минуту, поэтического и философского монотеизма, - то в заурядных своих частях, которые трудятся, у коих есть практика жизни и теория не стала жизнью, она спокойно и до конца может питаться и жить одним Пушкиным. Т. е. Пушкин может быть таким же духовным родителем для России, как для Греции был - до самого ее конца - Гомер. Вы ищете сказки - он дает вам сказку; вы ищете светской шалости - вот она: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Отдай любви&lt;BR&gt;  Младые лета,&lt;BR&gt;  И в шуме света&lt;BR&gt;  Люби, Адель,&lt;BR&gt;  Мою свирель.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;На каждую вашу нужду, и в каждый миг, когда вы захотели бы сорвать цветок и закрепить им память дорогого мгновения, заложить ее в дорогую страницу книги своей жизни - он подает вам цветок-стихотворение. И это не только относительно беспечальных мгновений, но и самых печальных, леденящих душу: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Итак - хвала тебе, Чума!&lt;BR&gt;  Нам не страшна могилы тьма,&lt;BR&gt;  Нас не смутит твое призванье!&lt;BR&gt;  Бокалы пеним дружно мы,&lt;BR&gt;  И Девы-Розы пьем дыханье,&lt;BR&gt;  Быть может - полное чумы.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;И сейчас - какая перемена тона: &quot;Безбожный пир! Безбожные безумцы!&quot; &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;По этому-то богатству тонов, которые не исчерпаны ни обществом нашим, ни литературою, и в себе самих даже не исчерпаемы -&quot;дондеже умрем&quot; - мы и сказали, что Пушкин способен пропитать Россию до могилы не в исключительных ее натурах. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Что же это значит? Откуда это богатство? Что это за особый строй души? Критика русская давно (еще с Белинского) его определила термином - &quot;художественность&quot;. Художник есть тот, кто, может быть, и заражает, но ранее - сам заражается; в отличие от пророка, который только заражает, но - если позволительно перенесение узкого медицинского термина - заражается только Богом; Им слушаем; ему - Он открыт. &quot;И небеса отверзты&quot; - пророку: а художнику вечно открыта только земля, и, как это было с Пушкиным, - ему открыта бывает иногда вся земля. Не будем обманываться, что у Пушкина есть &quot;Пророк&quot;; это страница сирийской истории, сирийской пустыни, которую он отразил в прозрачном лоне своей души, как отразились в нем и страницы Аль-Корана: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  О, жены чистые Пророка!..&lt;BR&gt;  От всех вы жен отличены:&lt;BR&gt;  Страшна для вас и тень порока,&lt;BR&gt;  Под сладкой тенью тишины&lt;BR&gt;  Живите скромно: вам пристало&lt;BR&gt;  Безбрачной девы покрывало.&lt;BR&gt;  Храните верные сердца&lt;BR&gt;  Для нег законных и стыдливых:&lt;BR&gt;  Да взор лукавый нечестивых&lt;BR&gt;  Не узрит вашего лица.&lt;BR&gt;  А вы, о гости Магомета,&lt;BR&gt;  Стекаясь к вечери его,&lt;BR&gt;  Брегитесь суетами света&lt;BR&gt;  Смутить пророка моего.&lt;BR&gt;  В паренье дум благочестивых&lt;BR&gt;  Не любит он велеречивых&lt;BR&gt;  И слов нескромных и пустых...&lt;BR&gt;  Почтите пир его смиреньем&lt;BR&gt;  И целомудренным склоненьем&lt;BR&gt;  Его невольниц молодых.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;И рядом с этою мусульманскою рапсодией - дивный православный канон: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Отцы-пустынники и жены непорочны,&lt;BR&gt;  Чтоб сердцем улетать во области заочны,&lt;BR&gt;  Чтоб укреплять его средь дольных бурь и битв,&lt;BR&gt;  Сложили множество божественных молитв...&lt;BR&gt;  Но ни одна из них меня не умиляет,&lt;BR&gt;  Как та, которую священник повторяет&lt;BR&gt;  Во дни печальные великого поста.&lt;BR&gt;  Всех чаще мне она приходит на уста -&lt;BR&gt;  И падшего свежит неведомою силой:&lt;BR&gt;  &quot;Владыко дней моих! дух праздности унылой,&lt;BR&gt;  Любоначалия, змеи сокрытой сей,&lt;BR&gt;  И празднословия, - не дай душе моей!&lt;BR&gt;  Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,&lt;BR&gt;  Да брат мой от меня не примет осужденья,&lt;BR&gt;  И дух смирения, терпения, любви&lt;BR&gt;  И целомудрия - мне в сердце оживи&quot;.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Какая противоположность! Но один и другой тон равно серьезны. То есть истинно серьезное и оригинально серьезное в Пушкине было, так сказать, не звуки, которые он ловил, но ухо его. Есть знаменитое выражение, в Апокалипсисе и у Иезекииля, о небесных существах, &quot;исполненных очей спереди и сзади, внутри и снаружи&quot;, т. е. существ - как ткани &quot;очей&quot;, как полноты &quot;очей&quot;. Все &quot;очи, очи и очи&quot;, и вот - все существо; может быть--тайна всякого существа, каждого из нас?.. Тайна эта разгадывается в великих людях. Что такое Рафаэль, как не какой-то всемирный Глаз, человек, ставший Глазом, оформившийся весь в это огромное и необозримое видение, в котором переливались и переплелись земные и небесные краски, земные и небесные тени, штрихи?.. Он все видит и этим только видением он ограничен. Звуков он не слышит, не понимает; не понимает же мыслей, или очень ограниченно их понимает. И таков был Бетховен, столь же всемирное и такое же вековечное Ухо. Читатель простит, что я пишу нарицательные имена с большой буквы: до того очевидно, что нарицательное, т. е. общее свойство, стало собственным и личным и именуемым у этих людей. Пушкин был всемирное внимание, всемирная вдумчивость. Не только было бы напрасно искать у него одного господствующего тона, но совершенно очевидно, что этого тона и не было; что он пришел на землю не чтобы принести, но чтобы полюбить: полюбить эту прекрасную землю и, ничем исключительно новым не утолщив ее богатств, - скорее вознести ее к небу, и уж если обогатить, то самое небо - земными предметами, земным содержанием, земными тонами. Чувство трансцендентного ему совершенно чуждо, в противоположность Гоголю, Лермонтову, из новых - Достоевскому и Толстому. Самая молитва, как приведенная: &quot;Отцы-пустынники...&quot; - у него всегда феномен, а не ноумен; поэтому рассеивается, а не стоит постоянно; и, в конце концов, - &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Ревет ли зверь в лесу ночном,&lt;BR&gt;  Поет ли дева за холмом,&lt;BR&gt;  На всякий звук&lt;BR&gt;  Родит он отзвук...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Преображенная земля, преобразуемая земля! Не падающие на землю зигзаги электричества, совсем нет! - но какое-то пресыщение изяществом всего, растущего с земли и из земли: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Я помню чудное мгновенье:&lt;BR&gt;  Передо мной явилась ты&lt;BR&gt;  Как мимолетное виденье,&lt;BR&gt;  Как гений чистой красоты&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;- это стихотворение к А. П. Керн, повторенное в отношении к тысяче предметов, и образует поэзию Пушкина, ценное у Пушкина, правду Пушкина. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Шли годы. Бурь порыв мятежный&lt;BR&gt;  Рассеял прежние мечты,&lt;BR&gt;  И я забыл твой голос нежный,&lt;BR&gt;  Твои небесные черты.&lt;BR&gt;  (Из того же стихотворения).&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;И все так же забывал Пушкин, и на этом забвении основывалась его сила; т. е. сила к новому и столь же правдивому восхищению перед совершенно противоположным! Дар вечно нового (перед своим прежним) в поэзии, именно необозримое в поэзии многобожие, много-обожение, как последствие свободы ума от заповеди монотеистичной и немного монотонной, по крайней мере в поэзии монотонной: &quot; Аз есмь Бог твой... и не будут тебе инии бози...&quot; Ведь забывать - это и для каждого из нас есть условие вновь узнавать; и мы даже не научались бы, ничему бы не научались, если б в секунду научения каким-то волшебством не забывали совершенно всего, кроме этого единичного, что в данную секунду познаем. Монотеисты-евреи так и не образовали никакой науки. У них не было и нет дара забвения. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;* &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Но довольно о Пушкине и несколько слов - об его увенчании. Это - Академия Изящных Искусств, - которую мы хотели бы, чтобы она наименовалась Пушкинскою Академией. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В самом деле, в России нет ее, России нужна она. И нет имени, нет памяти, нет гения, к коему она так приурочивалась бы, как к Пушкину. Пушкин - это земное изящество, это - универсальное изящество. И только. Но изящество, действительно возведенное к апофеозу, - отбежавшее от внешней красивости и приблизившееся к внутренней, к доброте и правде: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Подруга дней моих суровых,&lt;BR&gt;  Голубка дряхлая моя!&lt;BR&gt;  Одна в глуши лесов сосновых&lt;BR&gt;  Давно, давно ты ждешь меня!&lt;BR&gt;  Ты под окном своей светлицы&lt;BR&gt;  Горюешь, будто на часах,&lt;BR&gt;  И медлят поминутно спицы&lt;BR&gt;  В твоих наморщенных руках.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В самом деле, в одном отношении мы можем назвать Пушкина самым красивым во всемирной литературе поэтом, потому что красота у него сошла вглубь, пошла внутрь. Тут две тысячи лет нового углубления, христианского развития сердца, но пошедшего не специально в религию, а отраженно бросившего зарю на искусство. И в самом деле - &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  Голубка дряхлая моя&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;- о няне старой: почему это не есть Небесная Афродита, христианская Афродита, которую предчувствовал Платон, сумрачно говоря &quot;нет! нет! нет!&quot; по отношению к своим, к афинским, смазливым и ограниченным богам. Земные боги умерли; сошли небесные боги. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Академия Изящных Искусств - в Петербурге ли или, еще лучше, в Царском Селе, - это питомник изящества и всяких изящных дисциплин, без всякого ограничения; питомник, в который войдя, великий поэт повторил бы собственный стих: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  ...весел вхожу, ваятель, в твою мастерскую:&lt;BR&gt;  Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе.&lt;BR&gt;  Сколько богов, и богинь, и героев&lt;BR&gt;  ............................................&lt;BR&gt;  Тут Аполлон -- идеал, там Ниобея - печаль...&lt;BR&gt;  Весело мне!&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Мы воспользовались стихом, чтобы весело очертить радостную мысль собственным словом художника и, так сказать, ввести читателя в мир душевной его, поэта, радости, если б он вошел в питомник изящества, в самом деле над ним воздвигнутый мавзолеем. Кстати, в мастерской художника, средь Аполлонов и Ниобей, Пушкин вспомнил усопшего же: &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  ...в толпе молчаливых кумиров&lt;BR&gt;  Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет;&lt;BR&gt;  В темной могиле почил художников друг и советник.&lt;BR&gt;  Как бы он обнял тебя, как бы гордился тобой!&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Конечно, мы даже и отдаленно не разумеем здесь Школы Живописи или Ваяния в их изолированности, что все уже есть; - хотя, конечно, ничему не помешает параллелизм в них или к ним. Есть изящные вещи, но есть еще само изящество, коего и живопись, и ваяния суть только факультеты. И как помимо Медицинской Академии есть Университет, - так может быть и настоль же нужна около специальных художественных школ Академия Изящных Искусств: которая была бы столько же академиею архитектуры, как и академиею вокального совершенствования, музыкальных упражнений, равно чтений из Магабараты и Рамаяны, и все прочее. На Западе давно есть наука искусства, история искусства; искусство вообще есть нечто разнородное с наукой, есть даже огромная поправка к науке, может быть - другой мир, великое ограничение разума и его претензий. Для науки - пусть недостаточно - но все же много у нас сделано. И если не ничего, то чрезвычайно мало сделано для искусств. Даже нельзя скоро найти и может быть даже вовсе нельзя найти в России места, куда придя, можно было бы совершенно быть уверенным, что вот здесь узнаешь о плодах работ Винкельмана или о результатах критики Лессинга. &quot;Критики&quot;... Какая богатая область у нас, в нашей собственной истории и развитии! - но кафедры истории русской критики, или кафедры истории критики всемирной, или - теории критики, нигде в России нет. Вот - для проектируемой нами Академии - ряд кафедр, которые достаточно назвать, чтобы почувствовать, как они нужны, как они уместны в России. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Наш театр... разве он не пережил эпоху Оффенбаха, и разве ее допустила бы серьезная, доминирующая в стране школа, как именно Университет Изящного, с свободным карающим бичом в руке? Какова роль Шекспира на нашем театре? Что мы успеваем сделать для народного театра? Вы видите, что не только кафедры на этот зов, на эту мысль бегут, но и бегут темы, т. е. нужды дня, и, сбегаясь на улице, так сказать, роют уже фундамент нового здания, на фронтоне которого были бы &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;  И мраморные циркули и лиры,&lt;BR&gt;  И свитки - в мраморных руках.&lt;BR&gt;  И наряду с нею, этою воспоминаемою красотою, -&lt;BR&gt;  ...арфа серафима,&lt;BR&gt;  которой умел внимать&lt;BR&gt;  В священном ужасе поэт.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Академия Изящных Искусств непременно стала бы авторитетом изящества, критиком в изящном. И когда все виды красоты так глубоко падают теперь, и Афродита уличная решительно не дает прохода добрым людям, даже обывателям, сторонним искусству, - право же, в такое время не лишне два раза &quot;отмерять&quot; прежде, чем решительно и строго отказать на просьбу &quot;о неуместной затее&quot;... Да встретит слово это добрую минуту...&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;</content:encoded>
			<link>https://pushkin.do.am/news/2009-08-01-88</link>
			<category>Статьи о Пушкине</category>
			<dc:creator>Silence</dc:creator>
			<guid>https://pushkin.do.am/news/2009-08-01-88</guid>
			<pubDate>Sat, 01 Aug 2009 12:46:03 GMT</pubDate>
		</item>
		<item>
			<title>&quot;ПОЧЕМУ ДОЛЖНО ИЗУЧАТЬ ПУШКИНА?&quot; В.Я. Брюсов</title>
			<description></description>
			<content:encoded>В.Я. Брюсов &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;ПОЧЕМУ ДОЛЖНО ИЗУЧАТЬ ПУШКИНА? &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Последнее время замечается новое оживление в изучении Пушкина. Появился ряд очень интересных, частью весьма ценных работ о Пушкине, его биографии, его творчестве, его рукописях. Таково издание &quot;Атенея&quot;, под заглавием &quot;Неизданный Пушкин&quot;, где впервые опубликованы пушкинские рукописи, хранящиеся в Париже, в &quot;Онегинском музее&quot;; таково новое издание &quot;Гавриилиады&quot;, тщательно проредактированное по всем известным спискам поэмы Томашевским; таковы материалы, собранные А. С. Поляковым &quot;О смерти Пушкина&quot;; таковы работы М. Гофмана - &quot;Пропущенные строфы &quot;Евгения Онегина&quot;, &quot;Посмертные произведения Пушкина&quot; и &quot;Пушкин, вступительная глава науки о Пушкине&quot;; таковы и еще несколько менее значительных книжек. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;В наши дни никто более не сомневается, что Пушкин - величайший из наших поэтов, что его влияние на русскую литературу было и остается огромным, что поэтому историко-литературное изучение Пушкина необходимо и плодотворно. Но в новейших работах о Пушкине, не только перечисленных выше, но всех вообще, появлявшихся за последние два десятилетия, сказывается одно определенное направление: исследователи, отказываясь временно от обобщающих выводов, заняты преимущественно мелочами, деталями, огромное, подавляющее место отдавая изучению рукописей Пушкина. В печати постепенно воспроизводятся все черновики Пушкина, причем исследователи стараются прочесть буквально каждое слово, написанное Пушкиным, хотя бы и зачеркнутое им. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Читатель-неспециалист естественно может задать вопрос: да нужны ли все эти мелочи? Пусть они полезны, даже необходимы редакторам и издателям сочинений Пушкина для установления правильного текста его произведений или немногим пушкинистам, изучающим поэтическую и стихотворную технику поэта. Пусть для этих специалистов существуют и специальные издания в ограниченном числе экземпляров, точно воспроизводящие рукопись Пушкина, предпочтительнее всего - фотомеханически. Но стоит ли читателям более широкого круга, которых интересует поэзия, а не техника писательского дела и не вопрос &quot;критики текста&quot;, вникать в те издания, вся сущность которых состоит в перепечатке пушкинских черновиков? - а таково, повторяем, большинство из новых работ по Пушкину. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Можно на эти вопросы отвечать общими словами, что Пушкин - великий поэт, что &quot;каждая его строка драгоценна&quot; и т.д. Но такой ответ вряд ли будет убедителен. Неужели тем же методом должно изучать всех вообще &quot;великих&quot; и даже просто значительных, выдающихся писателей, полностью воспроизводя в печати все их черновые рукописи, сравнивая все их сохранившиеся &quot;варианты&quot;, в том числе зачеркнутые, уничтоженные самим автором? (И подобные попытки уже делаются, притом иногда именно по отношению к писателю определенно &quot;средней величины&quot;.) Ведь для этого потребуются целые армии исследователей, а читатели окажутся перед целым океаном печатной бумаги, в котором потонут самые произведения писателей. Отброшенные редакцией варианты, разночтения и все подобное заслонят самый текст. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;По счастью, дело обстоит не так страшно. Во-первых, лишь у немногих поэтов найдется такое количество черновых, как у Пушкина. Во-вторых, по нашему глубокому убеждению, не все черновые рукописи, вернее - рукописи не всех поэтов, заслуживают того, чтобы их изучать. Пушкин и среди великих поэтов составляет исключение. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Есть два метода творческой работы писателя. Некоторые сначала долго обдумывают свое будущее произведение, пишут его, так сказать &quot;в голове&quot;, переделывая, поправляя мысленно, может быть, десятки раз каждое выражение; на бумаге они записывают только уже готовые строки, которые впоследствии, конечно, могут быть еще раз изменены. Так писал, например, Лермонтов. Другие, и таких меньшинство, берутся за перо при первом проблеске поэтической мысли; они творят &quot;на бумаге&quot;, отмечая, записывая каждый поворот, каждый изгиб своей творческой мысли, весь процесс создания запечатлевается у таких писателей в рукописи; рукопись отражает не только техническую работу над стилем, но и всю психологию поэта в моменты творчества. Так писал Пушкин. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Понятно после этого, какой огромный интерес - и не только для специалистов-пушкиноведов - представляют рукописи Пушкина; по ним мы знакомимся с работой гениального ума: читая их, мы как бы становимся причастны интимнейшим мыслям великого поэта. По рукописям Пушкина мы можем следить, как постепенно вырастали в нем те образы, которые поражают, пленяют нас в его произведениях, а попутно видим бесконечное богатство других образов и мыслей, которым не суждено было воплотиться в законченном поэтическом создании. Мы как бы присутствуем в лаборатории гения, который при нас совершает чудо превращения неясного контура в совершенную художественную картину, темного намека - в глубокую, блистающую мысль. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Вот почему мы думаем, что и читатель-неспециалист, &quot;рядовой&quot; читатель, должен не пренебрегать новыми работами о Пушкине. Мы решаемся рекомендовать читателям и &quot;Неизданного Пушкина&quot;, и &quot;Пропущенные строфы &quot;Евгения Онегина&quot;, и &quot;Посмертные стихотворения Пушкина&quot;. Вдумчивое чтение этих книг покажет, что значение их - больше, чем, может быть, думали сами их составители. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;1922&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;</content:encoded>
			<link>https://pushkin.do.am/news/2009-08-01-85</link>
			<category>Статьи о Пушкине</category>
			<dc:creator>Silence</dc:creator>
			<guid>https://pushkin.do.am/news/2009-08-01-85</guid>
			<pubDate>Sat, 01 Aug 2009 12:42:25 GMT</pubDate>
		</item>
		<item>
			<title>Пушкин — Шишкову А. А., август — ноябрь 1823</title>
			<description></description>
			<content:encoded>Пушкин А. С. Письмо Шишкову А. А., август — ноябрь 1823 г. Из Одессы в Тульчин // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1977—1979. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Т. 10. Письма. — 1979. — С. 59. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;59. А. А. ШИШКОВУ.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Август — ноябрь 1823 г. Из Одессы в Тульчин.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;С ума ты сошел, милый Шишков; ты мне писал несколько месяцев тому назад: Милостивый государь, лестное ваше знакомство, честь имею, покорнейший слуга... так что я не узнал моего царскосельского товарища. Если заблагорассудишь писать ко мне, вперед прошу тебя быть со мною на старой ноге. Не то мне будет грустно. До сих пор жалею, душа моя, что мы не столкнулись с тобою на Кавказе; могли бы мы и стариной тряхнуть, и поповесничать, и в язычки постучать. Впрочем, судьба наша, кажется, одинакова, и родились мы, видно, под единым созвездием. Пишет ли к тебе общий наш приятель Кюхельбекер? Он на меня надулся, бог весть почему. Помири нас. Что стихи? куда зарыл ты свой золотой талант? под снега ли Эльбруса, под тифлисскими ли виноградниками? Если есть у тебя что-нибудь, пришли мне — право, сердцу хочется. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Обнимаю тебя — письмо мое бестолково, да некогда мне быть толковее. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;А. П.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Недавно узнал я, что ты знакомец и родственник почтенному нашему Александру Ивановичу. Он доставляет мне случай снестись с тобою, а сам завален бумагами и делами — любить тебя есть ему время, а писать к тебе — навряд.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;</content:encoded>
			<link>https://pushkin.do.am/news/2009-07-30-84</link>
			<category>Письма</category>
			<dc:creator>Silence</dc:creator>
			<guid>https://pushkin.do.am/news/2009-07-30-84</guid>
			<pubDate>Thu, 30 Jul 2009 10:17:08 GMT</pubDate>
		</item>
		<item>
			<title>Пушкин — Раевскому А. Н. (?), 15—22 октября 1823</title>
			<description></description>
			<content:encoded>Пушкин А. С. Письмо Раевскому А. Н. (?): (Черновое), 15—22 октября 1823 г. Одесса // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1977—1979. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Т. 10. Письма. — 1979. — С. 55—56. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;54. А. Н. РАЕВСКОМУ (?)&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;15 — 22 октября 1823 г. Одесса.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;(Черновое)&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Je réponds à votre P. S. comme à ce qui intéresse surtout votre vanité. Madame Sobansky n’est pas encore de retour à Odessa, je &lt;BR&gt;n’ai donc pas encore pu faire usage de votre lettre; en deuxième lieu comme ma passion a baissé de beaucoup et qu’en attendant je suis amoureux ailleurs — j’ai réfléchi. Et comme Lara Hansky assis sur mon canapé j’ai decidé de ne plus me mêler de cette affaire-là. C’est-à-dire que je ne montrerai pas votre épître à M-me Sobansky, comme j’en avais d’abord eu l’intention (en ne lui cachant que ce que jettait sur vous l’intérêt d’un caractère Melmothique) — et voici ce que je me suis proposé — votre lettre ne sera que citée avec les restrictions convenables; en revanche j’y ai prépare tout au long une belle réponse dans laquelle, je me donne sur vous tout autant d’avantages que vous en avez pris sur moi dans votre lettre, j’y commence par vous dire: je ne suis pas votre dupe, aimable Job Lovelace, je vois votre vanité et votre faible à travers l’affectation de votre cynisme etc., le reste dans le même genre. Croyez que ça fasse de l’effet — mais comme je vous estime toujours pour mon maître en fait de morale, je vous demande pour tout cela votre permission et surtout vos conseils, — mais dépêchez-vous, car on arrive. J’ai eu de vos nouvelles, on m’a dit qu’Atala Hansky vous avait rendu fat et ennuyeux — votre dernière lettre n’est pas ennuyeuse. Je souhaite que la mienne puisse un moment vous distraire dans vos douleurs. M-r votre oncle qui est un cochon comme vous savez a été ici, a brouillé tout le monde et s’est brouillé avec tout le monde. Je lui prépare une fameuse lettre en sous-accord № 2, mais cette fois-ci il aura du gros J. F. afin qu’il soit du secret comme tout le monde &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Примечания &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Г-жа Собаньская... — Увлечение Пушкина Собаньской отражено в письмах к ней 296, 297. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Лара — герой одноименной поэмы Байрона; здесь — одесский знакомый Пушкина В. Ганский. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Мельмотовский — демонический, по имени героя романа Р. Мэйчурена «Мельмот-скиталец». &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Атала — героиня романа Шатобриана «Атала»; здесь — Е. А. Ганская, впоследствии жена Бальзака. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Ваш дядюшка — А. Л. Давыдов. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Отвечаю на вашу приписку, так как она более всего занимает ваше тщеславие. Г-жа Собаньская еще не вернулась в Одессу, следовательно, я еще не мог пустить в ход ваше письмо; во-вторых, так как моя страсть в значительной мере ослабела, а тем временем я успел влюбиться в другую, я раздумал. И, подобно Ларе Ганскому, сидя у себя на диване, я решил более не вмешиваться в это дело. Т. е. я не стану показывать вашего послания г-же Собаньской, как сначала собирался это сделать (скрыв от нее только то, что придавало вам интерес мельмотовского героя) — и вот как я намереваюсь поступить: из вашего письма я прочту лишь выдержки с надлежащими пропусками; со своей стороны я приготовил обстоятельный, прекрасный ответ на него, где побиваю вас в такой же мере, в какой вы побили меня в своем письме; я начинаю в нем с того, что говорю: «Вы меня не проведете, милейший Иов Ловелас; я вижу ваше тщеславие и ваше слабое место под напускным цинизмом» и т. д.; остальное — в том же роде. Не кажется ли вам, что это произведет впечатление? Но так как вы — мой неизменный учитель в делах нравственных, то я прошу у вас разрешения на всё это, и в особенности — ваших советов; но торопитесь, потому что скоро приедут. Я получил известия о вас; мне передавали, что Атала Ганская сделала из вас фата и человека скучного,— ваше последнее письмо совсем не скучно. Хотел бы, чтобы мое хоть на минуту развлекло вас в ваших горестях. Ваш дядюшка, который, как вам известно, свинья, был здесь, перессорил всех и сам со всеми поссорился. Я готовлю ему замечательное письмо в под-аккорд № 2, но на этот раз он получит изрядную ругань, дабы быть, как и все, посвященным в секрет. (Франц.)&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;</content:encoded>
			<link>https://pushkin.do.am/news/2009-07-30-83</link>
			<category>Письма</category>
			<dc:creator>Silence</dc:creator>
			<guid>https://pushkin.do.am/news/2009-07-30-83</guid>
			<pubDate>Thu, 30 Jul 2009 10:16:43 GMT</pubDate>
		</item>
		<item>
			<title>Пушкин — Пушкину Л. С., 30 января 1823</title>
			<description></description>
			<content:encoded>Пушкин А. С. Письмо Пушкину Л. С., 30 января 1823 г. Из Кишинева в Петербург // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1977—1979. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Т. 10. Письма. — 1979. — С. 45—46. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;43. Л. С. ПУШКИНУ.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;30 января 1823 г. Из Кишинева в Петербург.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Благоразумный Левинька!&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Благодарю за письмо — жалею, что прочие не дошли — пишу тебе, окруженный деньгами, афишками, стихами, прозой, журналами, письмами, — и всё то благо, всё добро. Пиши мне о Дидло, об Черкешенке Истоминой, за которой я когда-то волочился, подобно Кавказскому пленнику. Бестужев прислал мне «Звезду» — эта книга достойна всякого внимания; жалею, что Баратынский поскупился — я надеялся на него. Каковы стихи к Овидию? душа моя, и «Руслан», и «Пленник», и «Noël» {См. перевод}, и всё дрянь в сравнении с ними. Ради бога, люби две звездочки, они обещают достойного соперника знаменитому Панаеву, знаменитому Рылееву и прочим знаменитым нашим поэтам. «Мечта воина» привела в задумчивость воина, что служит в иностранной коллегии и находится ныне в бессарабской канцелярии. Эта «Мечта» напечатана с ошибочного списка — призванье вместо взыванье, тревожных дум, слово, употребляемое знаменитым Рылеевым, но которое по-русски ничего не значит. Воспоминание и брата и друзей стих трогательный, а в «Звезде» просто плоский. Но всё это не беда; были бы деньги. Я рад, что Глинке полюбились мои стихи — это была моя цель. В отношении его я не Фемистокл; мы с ним приятели и еще не ссорились за мальчика. Гнедич у меня перебивает лавочку— &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Увы, напрасно ждал тебя жених печальный&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;и проч.— непростительно прелестно. Знал бы своего Гомера, а то и нам не будет места на Парнасе. Дельвиг, Дельвиг! пиши ко мне и прозой и стихами; благословляю и поздравляю тебя — добился ты наконец до точности языка — единственной вещи, которой у тебя недоставало. En avant! marche {См. перевод}. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Приехал ли царь? впрочем, это я узнаю прежде, чем ты мне ответишь. Ты собираешься в Москву — там увидишь ты моих друзей — напомни им обо мне; также и родне моей, которая, впрочем, мало заботится о судьбе племянника, находящегося в опале; может быть, они правы — да и я не виноват... &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Прощай, душа моя! Если увидимся, то-то зацелую, заговорю и зачитаю. Я ведь тебе писал, что кюхельбекерно мне на чужой стороне. А где Кюхельбекер? &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Ты мне пишешь об NN: en voilà assez. Assez так assez {См. перевод}; а я все при своем мнении. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Ты не приказываешь жаловаться на погоду — в августе месяце — так и быть — а ведь неприятно сидеть взаперти, когда гулять хочется. Прощай еще раз. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;30 янв.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;</content:encoded>
			<link>https://pushkin.do.am/news/2009-07-30-82</link>
			<category>Письма</category>
			<dc:creator>Silence</dc:creator>
			<guid>https://pushkin.do.am/news/2009-07-30-82</guid>
			<pubDate>Thu, 30 Jul 2009 10:16:04 GMT</pubDate>
		</item>
		<item>
			<title>Пушкин — Пушкину Л. С., 25 августа 1823</title>
			<description></description>
			<content:encoded>Пушкин А. С. Письмо Пушкину Л. С., 25 августа 1823 г. Из Одессы в Петербург // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1977—1979. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Т. 10. Письма. — 1979. — С. 53—54. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;52. Л. С. ПУШКИНУ.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;25 августа 1823 г. Из Одессы в Петербург.&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Мне хочется, душа моя, написать тебе целый роман — три последние месяца моей жизни. Вот в чем дело: здоровье мое давно требовало морских ванн, я насилу уломал Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу — я оставил мою Молдавию и явился в Европу. Ресторация и итальянская опера напомнили мне старину и, ей-богу, обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе — кажется и хорошо — да новая печаль мне сжала грудь — мне стало жаль моих покинутых цепей. Приехал в Кишинев на несколько дней, провел их неизъяснимо элегически — и, выехав оттуда навсегда, — о Кишиневе я вздохнул. Теперь я опять в Одессе и всё еще не могу привыкнуть к европейскому образу жизни — впрочем, я нигде не бываю, кроме в театре. Здесь Туманский. Он добрый малый, да иногда врет — например, он пишет в Петербург письмо, где говорит между прочим обо мне: Пушкин открыл мне немедленно свое сердце и porte-feuille {См. перевод} — любовь и пр...— фраза, достойная В. Козлова; дело в том, что я прочел ему отрывки из «Бахчисарайского фонтана» (новой моей поэмы), сказав, что я не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и очень глупо влюблен, и что роль Петрарки мне не по нутру. Туманский принял это за сердечную доверенность и посвящает меня в Шаликовы — помогите! — Здесь еще Раич. Знаешь ли ты его? Будет Родзянка-предатель — жду его с нетерпением. Пиши же мне в Одессу — да поговорим о деле. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Изъясни отцу моему, что я без его денег жить не могу. Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре; ремеслу же столярному я не обучался; в учителя не могу идти; хоть я знаю закон божий и 4 первые правила — но служу и не по своей воле — и в отставку идти невозможно.— Всё и все меня обманывают — на кого &lt;BR&gt;же, кажется, надеяться, если не на ближних и родных. На хлебах у Воронцова я не стану жить — не хочу и полно — крайность может довести до крайности — мне больно видеть равнодушие отца моего к моему состоянию, хоть письма его очень любезны. Это напоминает мне Петербург — когда, больной, в осеннюю грязь или в трескучие морозы я брал извозчика от Аничкова моста, он вечно бранился за 80 коп. (которых верно б ни ты, ни я не пожалели для слуги). Прощай, душа моя — у меня хандра — и это письмо не развеселило меня. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Одесса, 25 августа. &lt;BR&gt;&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;Так и быть, я Вяземскому пришлю «Фонтан» — выпустив любовный бред — а жаль!&lt;BR&gt;&lt;BR&gt;</content:encoded>
			<link>https://pushkin.do.am/news/2009-07-30-81</link>
			<category>Письма</category>
			<dc:creator>Silence</dc:creator>
			<guid>https://pushkin.do.am/news/2009-07-30-81</guid>
			<pubDate>Thu, 30 Jul 2009 10:15:39 GMT</pubDate>
		</item>
	</channel>
</rss>